Низенький, с уютным брюшком, в войлочной куртке, он оглядел нас с ног до головы и, упившись нашей растерянностью, провозгласил:
— Милости просим за стол. Сейчас Зося вас покормит.
Не знаю почему, но с первых же минут я проникся к господину адвокату невольной, набухающей, как нарыв, неприязнью, и даже поразительное, просто нелепое сходство с Лео Паровозником, моим покойным приятелем, отравленным мышьяком и корыстью, не спасало его. Меня коробило от его вкрадчивой, приклеенной к лицу, улыбки, от войлочной куртки, по которой во все стороны жирными червяками расползалось затейливое шитье, от уютного брюшка — ни дать ни взять глиняная копилка: ударь и треснет, и по полу рассыплются серебряные монеты, закатятся в мышиные щели, не выколупаешь их оттуда ни прутом, ни шилом.
Из кухни доносился запах жареной яичницы. Зося не спешила, и господин адвокат, откинувшись в плетеном кресле, неторопливо и смачно вкушал осенний воздух, сдобренный ароматом яблочной прели.
— Что творится на белом свете? Что творится? — приговаривал он, перебирая, как четки, блестящие кожаные пуговицы своей войлочной куртки. — Кто бы мог подумать!.. Распри, ненависть, кровь!.. Конечно, каждый народ должен жить у себя дома. Англичане — у себя, мы — у себя, немцы — у себя, вы — у себя. — Речь его текла плавно, словно в горле у него был установлен радиоприемник. — Но разве гетто — дом?.. Вы со мной согласны?
— Да, — отозвался Юдл-Юргис, думая больше о яичнице, чем о доме для своего народа.
— А вы, молодой человек?
— Не дом, — сказал я.
— Совершенно верно… Гетто — не дом. Гетто — вопиющий пережиток…
Появилась Зося. Она поставила на стол еду, бутылку домашнего вина и стаканы.
Глазунья соблазнительно желтела на тарелке. Нарезанное ломтями сало и малосольные огурцы дразнили обоняние, но ни я, ни Юдл-Юргис не притрагивались к неслыханному, незаслуженному нами, богатству.
— Ступай, Зося, — распорядился хозяин и погладил свою копилку. — А вы ешьте, ешьте! Или вас христианская кухня не устраивает? — Он улыбнулся, откупорил бутылку и разлил в стаканы красное смородиновое вино.
— Я, например, христианин, — сказал Юдл-Юргис.
— Тем более, — воскликнул господин адвокат. — А ты чего ждешь?
— Мне стыдно, — сказал я.
— Сало есть стыдно?
— Мне стыдно есть под надзором.
Христианин Юдл-Юргис поперхнулся моей дерзостью.
— А я отвернусь, — сказал господин адвокат. — Ты прав: какая же еда под надзором.
И он отвернулся.
— Выпей! — предложил мне осмелевший Юдл-Юргис. — Ваше здоровье! — повернулся он к господину адвокату.
— Тронут. Искренне тронут… Я слышал, — сказал он после паузы, — у вас все там есть… своя тюрьма… своя больница… свое правительство… Его, между прочим, возглавляет мой старый знакомый — адвокат Зильберман. Мы с ним вместе учились в Швейцарии…
Хозяин, видно, имел в виду совет старейшин гетто — Юденрат.
— Я прекрасно ладил с людьми вашей национальности. Вещи шил у Клингмана, ботинки покупал у Ициковича, лечился только у Пекарского… Правда, кого не любил, так своих коллег… Ваши адвокаты жулики и прохиндеи.
Он любил всех, кроме адвокатов, как столяр всех, кроме столяров, сапожник всех, кроме своих коллег — сапожников. Кто же из нас остается достойным любви?
С яичницей я справился быстро. Но сало есть не стал.
Я не стал его есть не потому, что боялся божьей кары. Богу легко карать — он никогда не был голодным.
Тут, на веранде, при виде такого количества пищи, я о каре думал меньше всего. Я думал о них — о Сарре, о ее сыне Вильгельме, о свадебном музыканте Лейзере, о служке Хаиме.
Представляю его лицо, когда я вытащу из узелка — если его мне дадут в дорогу — шмат сала. Хаим отпрянет от него и упадет замертво. А может, он первый раз изменит господу ради желудка. Важно, чтобы душа была безгрешна, а не желудок…
Юдл-Юргис выпил еще раз.
— Всю жизнь я защищал униженных и оскорбленных, — объявил хозяин. — Я и сейчас бы рад помочь. Но что может сделать адвокат в мире, где упразднили суд… и божий, и людской?..
Господин адвокат смаковал свои слова, как Юдл-Юргис вино, и, кажется, хмелел от них.
— Будь моя воля, — продолжал он, — я бы вас не загонял в гетто… я бы вас не убивал… я бы вас продал и нажил бы миллионы… Америка раскошелилась бы… Америка заплатила бы… за каждого и за всех… Заплачено — уезжай!.. А сейчас… сейчас какой от вас прок? Дымоход почистите, шинелишко сошьете, прибьете к сапогу подковку?
— А я… я бы не уехал ни за какие доллары, — с пьяным упрямством сказал Юдл-Юргис и уставился на меня. — Кузя! Кузя!
— Ну вы… вы же христианин, — улыбка снова приклеилась к лицу господина адвоката. — Должно быть, и родной язык забыли?
— Забыл.
— И фамилию переиначили?
— Переиначил, — похвастался выкрест. От него разило вином и отчаянием.
— Вы — не товар, — сказал господин адвокат. — А речь идет о товарных единицах. Представляете — если взять не только Литву, а всю Европу — представляете, какой бы золотой поток хлынул в германскую казну. — Он мечтательно зажмурился и стал пересчитывать на своей войлочной куртке пуговицы, как банкноты.