Господин адвокат еще долго строил планы спасения еврейского народа и обогащения германской казны за счет американских долларов, но я так и не понял, почему американцы, какие-нибудь братья Шнейдер или Джейкобс Паровозник должны платить за нас — им, что, деньги девать некуда или они не могут придумать, на что их с большей пользой потратить?
Власти у господина адвоката не было, но зато были особняк с верандой, девка Зося, смородиновое вино, которое Юдл-Юргис потягивал без зазрения совести, и я уже начинал опасаться: как бы он, пьяный, не отмочил какую-нибудь шутку, с ним и с трезвым дай бог управиться.
— Далеко отсюда до Садовой? — улучил я минутку, когда у хозяина в горле замолк радиоприемник.
— Садовая?.. Садовая за железнодорожным мостом… возле старого еврейского кладбища… Вас и там ждут?
— Ждут, — ответил я.
— Никто нас на кладбище не ждет. На кладбище не топят, — заладил Юдл-Юргис.
— Ждут, — повторил я.
— Не слушайте его… Ему просто не хочется, чтобы я пил… А я буду… буду… — ощетинился выкрест.
— Пейте, — разрешил господин адвокат. — Только не советую в таком виде расхаживать по городу.
— А что, город пьяных не видел? — набычился Юдл-Юргис и придвинул стакан.
— Пьяных евреев — никогда.
— А я не еврей… Это он… он еврей…
— Кузя! — сказал я и поднялся из-за стола.
— Куда вы? — остановил меня господин адвокат. — Зося соберет вам узелок.
Не надо мне никакого узелка. Не надо. Я его не заработал. Я и так унизился, затолкав украдкой в карман ломоть сала. Побирушка!..
Скорей, скорей отсюда — от этого господина в войлочной куртке, торгующего евреями, как поросятами на базаре, от этой девки с ее полицейскими надеждами, от этого Юдла-Юргиса, которому стакан смородинового вина дороже родной матери.
Скорей! Но не на Садовую, к Циценасам, а на улицу Стекольщиков!
Жухлая листва шуршит у меня под ногами. Я спотыкаюсь о раздавленные паданцы.
Я не иду, я бегу к калитке.
И вот я за железной изгородью.
Чего ж я стою?
С пригорка сбегает зачуханная собака: шерсть торчком, лапы в грязи, морда в лучах солнца.
Чья она? Откуда?
Я лезу в карман. Достаю ломтик сала. Швыряю ей.
Дворняга смотрит на меня, виляет обрубленным хвостом.
В чем дело? Почему она не ест?
Сыта?
Или она иудейского вероисповедания?
Где же твоя желтая лата, пес?
Кто-то тяжело дышит у меня за спиной.
Я оборачиваюсь.
Юдл-Юргис!
Он глядит на меня исподлобья и говорит:
— Прости, Даниил.
На дне ведерка чернеет узелок — жертва господина адвоката миру, где упразднили суд… и божий, и людской.
Я молчу. Дворняга ластится ко мне, как будто и она просит за выкреста прощения.
— Хочешь, — говорит Юдл-Юргис, — на колени встану.
И он, пьяный, опускается на колено. Дворняга подбегает к нему, обнюхивает ведерко и лает.
— Встаньте, — говорю я. — На вас смотрят!
— Кто?
— Собака, — говорю я.
Юдл-Юргис медленно и просветленно встает. Так, наверно, он поднимался с колен в нашем местечковом костеле в престольный праздник, суливший ему и выпивку, и прощение.
Некоторое время мы все молчим: я, Юдл-Юргис и дворняга.
— Не надо ходить на Садовую, — после паузы говорит выкрест.
— Сами сходите?
— Нет, — отвечает Юдл-Юргис. — Я сам не пойду.
— Но почему?
— Никому ничего не докажешь.
Похоже, он трезвеет. Трезвость старит его. Он горбится, голова свисает на бок, почти на плечо.
— Вы ее муж, она ваша жена. Что тут еще доказывать?
— Перед богом — так…
— И перед людьми.
— А сейчас нет людей, — говорит он, покусывая губы.
— Куда ж они подевались?
— Сейчас есть немцы, литовцы, евреи, а людей нет.
От прежней обиды у меня не осталось и следа. Была и улетучилась, растворилась в осеннем воздухе. Я себя знаю. Стоит мне прикоснуться к чужой боли, как от меня мигом отлетает и гордость, и мстительность, и непреклонность.
— А я вообще ни то ни се, — говорит Юдл-Юргис. — До пупа — еврей, а выше — сам черт не разберет.
Дворняга одобрительно залаяла. Она не отступала от нас ни на шаг, и морда у нее сияла от преданности и взаимопонимания.
После господина адвоката мы попали к пани Куцувне — так значилось в списке. Высокая, закутанная в шерстяной платок, в длинном и неимоверно широком платье, она не потчевала нас ни салом, ни разговорами, ей не было никакого дела до нашего правительства, до нашей тюрьмы и сумы: вызывала трубочистов, вот они и пришли, а раз пришли, проше панства, заниматься делом, нечего лясы точить, зима не за горами, дымоход не тянет, еще, не приведи господь, сажа воспламенится, тогда кричи: «Караул!» Только пожара на старости не хватает, старость, она сама по себе пожарище, все сгорело дотла, до последней щепки.
Солнце перевалило за полдень.
Разморенный вином, Юдл-Юргис прилег на крыше и задремал.
А я старался вовсю.
Кто она такая, пани Куцувна? Где ее дети? Для кого она сторожит дом?
Вопросы роились в моей голове, как пчелы, жалили, гудели.
Может, ее сыновья воюют? Воевал же мой непутевый отец Саул в Испании.
Если воюют, то на чьей стороне?
Немцев? Русских? Поляков?
Допустим, немцев. Разве я перестану чистить дымоход?
Матери ни в чем не виноваты. Во всем виноваты мы сами — их сыновья.