— Я видел Кристину, — говорю я, пытаясь побороть свое нетерпение и приблизить Ассира к тому, ради чего я, собственно, пришел. Где же она, его куча новостей? Не для того же он меня сюда зазвал, чтобы огорошить граммофоном и сообщить про немцев, которые не сегодня-завтра возьмут Москву?
— Кристину? — Ассир открывает глаза и, близоруко щурясь, смотрит не на меня, а на обои, словно там, среди аляповатых цветов, гуляет его козочка, его бывшая любовь — дочь местечкового пристава.
— Боже, боже, какие мы были глупые!
— Разве ты не любил ее?
— Любил, не любил, — снисходительно цедит Ассир. — Все быльем поросло.
Он наливает вино и предлагает:
— За встречу!
— За встречу, — говорю я и замираю в ожидании. Когда ж он, наконец, заговорит о Юдифь?
— Ты не поверишь, Даниил, но я им благодарен… Отца убили… мать, а я, представь себе, им благодарен.
— За что?
Мне с трудом удается скрыть свою злость и нетерпение. Но Ассир не гневится, он становится еще снисходительней и ласковей.
— За то, что остался евреем, — говорит сын мясника Гилельса и отпивает глоток. Он вертит в руке рюмку, разглядывает ее на свету, как будто видит за хрупким стеклом, как за туманом, всю свою прошлую жизнь: пасхальный стол, уставленный яствами; себя, торжественного, в бархатной ермолке, готовящегося ответить на праздничные вопросы отца; горящие свечи; серебряный поднос с пирогом, пышным и мягким, как груди матери; саму мать, бессловесную, неправдоподобно добрую в черном платье с ожерельем, искрящимся, словно медовая настойка.
— Это не мать, не отец, а немцы сделали тебя евреем?
— Меня евреем сделал гнет. А чей он — германский, испанский — неважно… Понимаешь?
— Не понимаю…
— В той Литве, где жила Кристина, все-таки было лучше. Выпей! — он придвигает ко мне рюмку, подходит к граммофону и принимается печь новый блин.
— Ассир, — говорю я. — Ты же знаешь, зачем я пришел.
— Знаю. Но о Юдифь потом.
— Она жива?
— Потом, потом.
— Итак, я продолжу свою мысль, — глумится надо мной Ассир.
Ну что он пристал ко мне со своими мыслями? Мне от собственных тошно. Но я держу их — когда трезвый — под замком, как бабушка деньги в комоде, так верней, попусту их не распустишь. Даже дерево не обнажает своих корней, чтобы свиньи не подкопались. А мысль? К ней всегда какая-нибудь свинья прискребется, только оголи ее.
— Кем бы я стал в той Литве? А? — не унимался Ассир.
У меня нет никакого желания гадать, кем бы стал в той Литве Ассир… Во всяком случае не пропал бы, папаша не позволил бы…
— Кем? — горячится Ассир.
Я молчу. Перебьешь — еще больше распалится.
— Зятем местечкового пристава? Прихлебалой, забывшим свой язык? Когда-нибудь мне все равно дали бы коленом в зад… А сейчас мой путь ясен… Своя тюрьма, Даниил, дороже чужой свободы.
— Свобода одна.
— Нет, дружище, нет… Там наша неволя, тут наша свобода.
— А облавы?
— Что облавы? — недоумевает Ассир.
— Какая же это, к черту, свобода без детей, без стариков с одними полицейскими и трубочистами?
— Надо иметь терпение. А у нашего народа его испокон веков не было. Подавай ему все сразу — равенство, братство, власть…
Не ручаюсь, было или не было у нашего народа терпение, но у меня оно иссякло. У меня его не осталось. Ни капли. Ни чуточки.
— Что с Юдифь?
— Неужели она тебя интересует больше, чем наш народ?
— Больше!
— Ты, видно, без ума от нее.
— Без ума.
— Счастливый ты человек.
Ассир произносит это с какой-то неподдельной искренностью, почти мучительно, улыбка исчезает с его одутловатого лица, и только глаза осквернены завистью.
Я не гляжу на Ассира. Я вдруг вспоминаю Юдла-Юргиса и свою ложь. Пусть Ассир солжет. Правда мне не нужна. Правда там… за дверью… за окнами, где вытаскивают из-под байкового одеяла молодых мужчин, хватают детей, толкают в кузов, увозят и убивают, где раздевают донага. Пусть Ассир воскресит своей ложью хотя бы ее… Юдифь.
— Жива твоя Юдифь, — говорит он.
— Ты не врешь?.. Ты ее видел?
— Нет.
— А кто?
— Рувим Столярчик.
Глаза у Ассира цвета вина. Он смотрит на меня из какой-то далекой дали, и расстояние между нами все растет и растет, как будто сын мясника уплывает в сон, в небыль…
— Как его найти?
Я все еще не верю своему счастью.
— Столярчик, увы, мертв…
— Мертв?
— Да.
— Но он же… он же… с тобой не мертвый говорил…
— Полумертвый, — говорит Ассир.
— Что же он тебе сказал?
— Я, говорит, господин Гилельс, видел в городе дочь доктора Гутмана, и все.
— И все?
— Ты недоволен?
— Я? Почему?.. Доволен… Очень даже доволен… Что ж она там делает?
— Литовцев рожает. Вот что.