Несколько раз она пыталась заговорить с ним по-прежнему, как с другом её дорогой мэм (о! более, гораздо более, чем с другом) и не могла. Она уважала его по-прежнему, это она ясно, отчетливо сознавала, даже больше, чем прежде. Но что же смущало ее и не отталкивало (о! нет), но влекло к нему, как влечет поток, бурливый, сильный, легкую пушинку, упавшую в него случайно. Она чувствовала этот поток в её всколыхавшемся сердце и не могла совладать с ним. И в первый раз изменял ей тот сложный и строгий анализ, с которым относились ко всем явлениям все «просвещенные».
— Ну что, мой дорогой друг, — спрашивала мисс Драйлинг Артингсона, когда они остались вдвоем, — вы говорили с ней, вы убеждали ЕЕ?
— Мисс Драйлинг, дорогой, мой друг, сказал он. — Я ничего не могу теперь отвечать вам. Прежде всего я изумлен, подавлен способностями, деятельностью мисс Дженн. Дайте мне подумать. Я могу только теперь заверить вас, что во всю мою жизнь, в целую жизнь мою, я не встречал другого подобного, удивительного создания!
И мисс Драйлинг пристально посмотрела на него и переменила тему разговора. Но на все темы Артингсон не отзывался. Его постоянно волнующаяся, восторженная натура куда-то ушла в глубь, к тем широким, широким вопросам, которые вставали там, внутри его ум или сердца — он не мог решить. Что такое знание? И что такое вера? постоянно вертелось во всем существе его и чувствовал он, что эти великие вопросы поставила она (опять эта она!).
В десять часов, смущенный, рассеянный, жалуясь на головную боль, он простился с мисс Драйлинг и с ней, с этой удивительной девушкой.
Он отыскал свою шляпу в гостиной, в этой шляпе лежала пачка «Просветителя». Он схватил ее, спрятал на грудь, под сюртук и, надев шляпу, выбежал вон.
На улице обступила его шумная возня городской жизни, но он не замечал ее. Сновали кэбы и прохожие, кричали разносчики и газетчики, гудели шарманки, расхаживали полисмены с их длинными палками и черствыми физиогномиями и угрюмо и подозрительно осматривали снующий народ. Одна разносчица, толстая, высокая, красная, рябая, в вязанном высоком чепце, загородила дорогу Артингсону и совала ему в глаза связку длинных сосисок: «Вот, сэр. — кричала она, — свежие, свежие, свежее всяких новостей и нового президента!». Артингсон отстранил ее и быстро шел дальше или, правильнее говоря, бежал, ничего не видя, ничего не слыша!
«Я ребенок, — думал он, — я действительно ребенок — я не могу сладить с своими чувствами; или я дурак, сумасшедший, или все, что передо мною совершается — все это действительно сон, сказка, фантастическая сказка и она, эта волшебница, это загадочное, умное, о! чересчур умное, даже, ученое и кроткое, любящее, восторженное, и вместе с тем, простое, о! как ребенок простое, странное существо…
Он прошел чуть не полдороги и думал все о том же, об одном и том же, вспоминая, удивляясь, объясняя и снова недоумевая.
Почти около отеля, где он жил, усталый, измученный, он нанял извозчика и, приехав домой, тотчас же бросился писать письмо.
«Дорогая моя Джелла! писал он, я не знаю где я и что со мной. Ты, всегда рассудительная, покойная, не волнующаяся, ты и теперь с недоумением прочтешь мое письмо и подумаешь, что я, по обыкновенью, по моей пылкой, восторженной натуре, опять принял слюду за золото, или хрусталь за алмаз. Но я желал бы, чтобы ты была здесь, сама была здесь и взглянула бы и оценила это странное, непонятное, это чудное существо, с которым столкнула меня судьба».
И он описал Джелле именно в тех волшебных, радужных красках, в которых она ему представлялась.
«О! — писал он, — как бы я желал, как бы я был счастлив, если бы наша Лида походила на эту девушку. Я знаю, дорогой друг мой, что ты имеешь слабость к нашей дорогой Лиде, что для тебя она кажется полным совершенством, но, если бы ты видела эту девушку, эту чудную девушку, о! ты сказала бы, что я прав!..»
«Я пробуду здесь, — заканчивал свое письмо Артингсон, — пробуду еще несколько дней и полечу к тебе, моя родная. О! если бы ты знала, как мне хочется скорее вырваться из этого омута, из этого хаоса, который охватил и мое сердце, и мою голову? Целую, крепко целую нашу Лиду, благодарю ее за письмо, и нашу! Эмму. Твой, твой до гроба и за гробом.
«Артур».
Но хаос, о котором писал этот Артур, верный и до гроба, и за гробом, его родной Джелле, обхватил действительно все его существо.
Когда он писал письмо, то перед ним стоял, нет, не стоял, а наклонялся своей чудной головкой, с ароматными кудрями образ этой «волшебницы», этой «удивительной девушки». Но когда он кончил письмо и лег в постель, то снова этот образ носился над ним невидимый, неуловимый. Он чувствовал его присутствие вокруг себя и там, там, где-то внутри, в самых сокровенных тайниках взволнованного сердца.
— Что же это такое, — подумал он?!.. и наконец, после долгих усилий, решил: «это просто та пахучая атмосфера, в которой я пробыл так долго, она вызывает этот образ, нераздельный с ней в моем воспоминании.