— Удушил бы суку! — скрипел зубами Палкин, когда Фитиля в камере не бывало. — Заставил бы лизать парашу, да вышака[3]
боюсь! Пожить еще хотца.Он относился к Фитилю странно: ненавидел его и в то же время дружил с ним. Может быть, дружил с умыслом, чтобы немцы не подбросили другого провокатора: «Пусть, мол, болтается в камере, мы-то знаем, кто он такой».
Однажды ввели сразу двоих: старика в таком же, как у Палкина, бушлате и человека средних лет, отрекомендовавшегося просто — Кириллычем.
Кириллыч запомнился Игорю навсегда. Появившись в подвале, он на вопросы Фитиля ответил охотно:
— Я? Парикмахер. Лежал в больнице, когда в город вошли немцы. Уйти не успел.
И сам спросил:
— Ну как, браток! Скоро нас выпустят?
— Когда наши придут, тогда и освободят, — заключил Фитиль.
— Курочка-то в гнезде, а ты уже цыплятками торгуешь? — одернул его Палкин-Галкин-Смирнов.
— А зачем нас держать? — удивился Кириллыч. — Немцы не такие дураки, чтобы держать нас взаперти. Работать надо, фронту помогать. Еще неизвестно, сколько большевики продержатся. Они такие. Я их знаю…
Фитиль прислушивался с любопытством. Кириллыч вдруг предложил: — Кто хочет закурить? У меня турецкий, Фитиль потянулся за кожаным самоскладывающимся кисетом.
— Давай сюда, будет мой! — выхватил Палкин кисет и, насыпав на закрутку хозяину и Фитилю, убрал кисет в карман.
Кириллыч улыбнулся: — У меня еще пачка есть — вергунчик. Бери.
Палкин нахмурился, взял и пачку. А Кириллыч, как ни в чем не бывало, подошел к окну, задрал кверху голову и пропел с иронией:
Солнце всходит и заходит, А в тюрьме моей темно!
И вдруг добавил лихим речитативом:
Днем и ночью темно, Днем и ночью темно.
— Ты циркач или шут гороховый? — спросил его Палкин.
Кириллыч прошелся широкими шагами вдоль стены и выкрикнул с детским воодушевлением:
— Эх, был бы я циркачом! Превратил бы тебя в невидимку. Фриц распахнул бы дверь, а ты… фьюить — и на улице. — Кириллыч присвистнул и добавил: — Пусть ищут — след простыл.
— Ты все врешь, падло, — добродушно отозвался Палкин.
Видя, с какой легкостью относится Кириллыч к своему заключению, Игорь и его дружки Беленькие повеселели, ободрились.
Палкин привязался к Кириллычу больше, чем к Игорю. Вскоре Кириллыч стал как бы старостой, а Палкин — его правой рукой.
Эти два совершенно разных человека (позже Игорь узнал, что Кириллыч был авиационным штурманом) организовали побег…
Однажды утром в камеру ворвалось трое гитлеровцев, вооруженных автоматами. Заключенных вытолкали в коридор, вывели во двор и оцепили.
От свежего воздуха у Игоря закружилась голова. Все во дворе казалось ему знакомым: белые стволы берез, темневший вдали скотный двор совхоза. Игорь не знал, что делать, и выскочил было взглянуть, не пришла ли мать, но солдат оцепления оттолкнул его железным прикладом автомата. Там же, во дворе, стояли автомашины с зелеными фургонами на месте кузова. Заключенных стали заталкивать в фургоны. Братья Беленькие — Ефим и Колька — хотели сесть в грузовик, куда сунули Игоря, но им заломили руки и втолкнули в другой. Игорь не знал, куда их теперь повезут.
Когда машина подскакивала на рытвинах и буграх, люди, прижатые друг к другу, колыхались разом, как сплошная масса. Вскоре воздух стал кислым, все дышали жадно, как рыбы в тесном садке. Кто-то кричал, материл фашистов, царапал ногтями железные стенки кузова. У Игоря ломило виски, шумело в ушах, жгла рана на затылке. Наконец болтанка окончательно затемнила его мозг. Последнее, что он услышал, была орудийная пальба и протяжные залпы «катюш». «Наши наступают!.. — обрадовался он и подумал с надеждой: — Может, подоспеют?»
Очнулся он на пороге вокзала редкого города. Зябко поеживаясь, Игорь посмотрел на рельсы, чуть-чуть выступающие из-под снега. Около паровозного депо — высокого здания со стеклянной разбитой крышей — валялись два искалеченных паровоза. Один — колесами вверх, другой — на боку, с вмятым корпусом, похожим на приплюснутую бочку.
— Пошли, Игорь, — подбежали к нему братья Беленькие. Они повели его к вагону, окруженному солдатами. В вагоне находились свои ребята и еще человек десять незнакомых. Было просторно. К тому же на полу валялись снопы необмолоченной ржи. Люди обрывали колосья и расстилали под себя солому.
— Лафа, живи, как дома! — воскликнул чернобородый Палкин, растягиваясь на соломе во весь рост. — А ну, закрывай двери, чего ждать.
Немец, стоявший у двери снаружи, послушно приналег на щеколду чем-то железным и закрутил ее проволокой.
— Хватит тебе, фриц поганый, не убежим, — не унимался Палкин. Раньше он думал, что его, как уголовника, выпустят на волю, и теперь был обозлен на немцев.
Внутри вагона в дверных косяках было вбито по скобе. В них была просунута доска. С другой стороны в таких же скобах была другая доска. Как только двери задвинули, Палкин подвел к ним Кириллыча и стал показывать пальцами на скобы и двери.
Когда поезд по завьюженной дороге выехал в открытое поле, через неплотно закрытые окна и щели (вагон был ветхий, расшатанный взрывной волной) полетел снег.