— В общем, вынесла она мне свой приговор ласковый, выскользнула из рук и скрылась в подъезде. Ночь эта белая запомнилась одним долгим мутным днем. На следующее утро я снова сидел в ее кресле. Была она приветлива, как со школьным товарищем, но не больше. И распался мой отпуск на добрые утра и тягучую тоску от бритья до бритья. Провожать ее больше не решался.
Раз пришел бриться, а Лены нет. «Давай, морячок, ко мне теперь, — зовет напарница ее. — Ленка своего законного пошла встречать. А потом на юг укатит, «где пальмы в Гаграх». А я, — говорит, — по всем статьям свободная…»
Отшутился как мог, выскочил из парикмахерской — и в порт. На пирсе толпа, оркестр играет. «Рыбака» встречают, как нас месяц назад. Лену сразу увидел. Стоит в сторонке от толпы в своем кремовом плащике. Без цветов. Не кричит, рукою не машет, а только смотрит куда-то вверх. По ее взгляду и его угадал. Бородатый брат мой… И правда похож. К борту пристыл, на нее смотрит. Так они и встретились молча. Не бросились в объятья, а лишь тихо прислонились друг к другу. И понял я нутром всем, что не мой это причал. В тот же день укатил «с милого севера в сторону южную». А потом и с флота ушел. Невмоготу стало в море ходить, пока такая вот на берегу ждать не будет. Кажется, встретил, грех жаловаться. От моря, правда, так и отбился, на чугунный каботаж вот перешел. Сутки-другие ходим в таежное плаванье — и к причалу. Но море, конечно, есть море: позовет, потянет, и несколько дней как больной ходишь… Наверное, потому, что море и Лену, как прислонилась она к суженому своему, я всегда вместе вспоминаю. Таких, может, одна на тысячу, потому тысячу раз и вспомнишь о ней, и жить жаднее хочется, себе и другим больше веришь…
XXII
Машинист взглянул на часы:
— Ну вот, Борода, так и не дал я тебе вздремнуть, ты уж извини, сам напомнил… Минут через двадцать будем на Узловой. Только на станцию нас навряд ли пустят раньше времени. С полверсты придется тебе своим ходом финишировать… Сдавай, Леша, вахту, разомнись.
Помощник уступил место за штурвалом, и, когда встал, распрямился, потягиваясь, растер лицо руками, как умылся, и ответил на заинтересованный взгляд Сереги смущенной улыбкой, мальчишка в нем проступил еще сильнее. Коротко бросив машинисту: «Пойду гляну», он вышел в машинное отделение, и Серега уважительно, с легкой завидкой подумал, что парень вот уже при деле, а сам он который год все разнорабочий и конца тому и края пока не видать.
Но завидка эта не отозвалась в душе ни тревогой, ни грустными раздумьями о своей неприкаянности. Скорее, он привычно порадовался человеку, ладно и уверенно ведущему свое дело. Такие люди сразу располагали к себе. Серега всегда тянулся к ним, подлаживаясь под их ритм и настроение, если приходилось вместе работать, или с интересом наблюдал за ними, если оказывался рядом случайно. Всякая работа, к которой ему довелось прикладывать руки, обычно вспоминалась неотрывно с человеком, с его привычками и излюбленными словцами, кто так или иначе приобщал его к своему ремеслу. Серега справедливо считал, что ему везет на хороших, откровенных людей. Они как бы сами его находили, распознав а нем благодарного слушателя и ученика, нередко призывая в свидетели и даже советчики по житейским вопросам, к пониманию которых он сам еще только интуитивно подходил. И доверие, открытость, бесхитростность людей невольно вызывала симпатию и к их профессии, будь то грузчик или комбайнер, слесарь или шофер, строитель или реставратор…
Перепробовав за свою недолгую трудовую биографию с полдюжины профессий, Серега не чувствовал себя ущемленно и растерянно. Его увлекала всякая работа, в которой он улавливал целесообразность и ощущал себя. И за каждую новую принимался с жадностью, как за нечитанную, манившую загадочным заголовком и толщиной непройденных страниц книгу. И как прочитанная книга, опробованная специальность вспоминалась с благодарностью, и при случае Серега с удовольствием и со знанием дела возвращался к ней, как сегодня вот к машине, к лодке и лошади. Но интерес поиска, новизна открытия утолялись, и его уже манила новая, неизведанная.
Жила в Сереге неистребимая жажда юности — побольше познать и увидеть, испытать себя в трудностях, обучить руки свои тому, что еще им не ведомо. И эта жажда не была самоцелью. Рядом с ней таилось предчувствие, что все, что он видит и слышит, чему учится и что делает, непременно в свое время сложится, сплавится в то единственное и главное, пока еще не осознанное, но что обязательно проявится в нем, выкристаллизуется в суть его призвания. И это неугасающее предчувствие составляло основу его спокойствия и уверенности в настоящем и завтрашнем дне. Тем более что опыт малых качественных скачков и прозрений в себе он испытывал уже давно. Начиная с самых первых, еще не осознанных, когда из букв рождалось слово, из слов — понятия, из понятий — мысли, осознанные, как свои!