Исчерпав себя, «перепелка» пропала. А ее голос в эфире сменил совсем не песенный посвист, чередуемый с характерным пощелкиванием.
Ах, вот оно что… Спешу к окну. И прежде чем вижу на яблоне у старого скворечника два длинноклювых силуэта, осеняет: это же скворушка для подруги своей припоминает прошлогодние песни…
Восток отполыхал в полнеба, стремительно накаляя его. Вот и царь приподнял над горизонтом свой румяный лик.
Шагаю ему навстречу, дерзко разглядывая его неоформившееся величие. Смотрю долго-долго, пока он не подает первые признаки недовольства моей непочтительностью: сначала щурится в хитрой улыбке и прощупывает меня взглядом первых «зайчиков». Изучил. Понял, что не тот соперник, и снисходительно заиграл румянцем, все больше распаляясь в своей игре. Шутя ослепил и залился беззвучным смехом, салютуя сам себе буйным разливом света.
И намека на соперничество не терпит этот небесный микадо.
Отвожу глаза и чувствую, что наказан за дерзость: куда бы ни бросил взгляд — всюду видится мне золотой хохочущий лик, заслонил все. Даже лица людей расплываются в хитрую улыбчивость светила.
Так-то вот соперничать с их величествами.
Первоклассник Вовка отчаянно нагрубил бабушке, которая на самом интересном месте вмешалась в его «войну» и заставила сменить автомат на школьную ручку. Просить прощения наотрез отказался. Вечером отец беседовал с сыном:
— Ты любишь маму?
Предчувствуя в этом вопросе начало родительской нотации за дневные подвиги, Возка, потупив взор, обреченно ответил:
— Люблю…
— Уважаешь ее?
Сын с недоумением покосился на отца: мол, что за вопрос — раз люблю, значит, и уважаю, но «заострять» не стал и ответил, как требовалось:
— Уважаю.
— Мама тоже любит и уважает свою маму… И помни всегда, сынок, что бабушка — это мамина мама.
Вовка оживился, навострил уши, что-то соображая, и выпалил:
— Два раза мама?
— Да, брат, такая арифметика. Вот и действуй по ней — в два раза…
Но сын уже не слышал мудреных выводов. Неожиданное открытие растопило упрямство, и он побежал к бабушке.
В окне соседского дома девчонка-подросток устроила бальный танец с тюлевой занавеской. Взяла в обе руки ее нижние концы и раскачивается в такт своей внутренней музыке. Потом закружилась в вальсе, и тюль шатром сошелся над ее головой, укутав девчонку в белый кокон фаты.
Замерла без движения, как под венцом. Наверное, все вокруг для нее сейчас белым-бело, необычно…
Постояла, заглянула в будущее и шало завертелась в обратную сторону — в детство.
Лежит она рядом с твоим будничным делом и, словно катализатор, подгоняет его, наполняет ощущением радостного, хорошего. Как предчувствие встречи с желанным другом. Но время бежит, а руки все не доходят до книжки, все недосуг. Ладно, успею еще.
А друг терпеливо ждет, чтобы одарить бескорыстно.
Только не стоит злоупотреблять этим терпением. А то переждешь и потом вроде и рад встрече, да радость осадком горчит: «Эх, пораньше бы!»
Взял у приятеля хорошую книгу, прочел, но придержал для повторной беседы, а скорее — для немого общения…
А потом случилось обрести в магазине такую же.
Предложил приятелю взять ее вместо прочитанной. Он возрадовался, как ребенок, чистенькой, новенькой…
Обрадовался и я — читанная книга дороже мне, как человек, одаривший откровением…
На грустную аналогию наводит порой скоротечная эволюция обыкновенного конского каштана.
Был молодым-зеленым — ершистым слыл, в руки просто так не давался.
«Созрел — «поумнел». Шкурку колючую сбросил, стал гладким, блестящим, удобным. Всяк его в кулаке зажмет, всяк, играючи, с ладошки на ладошку перебросит. Только и утешение, что не жарят да не едят…
Когда дело долго не поддавалось, он оставлял его в покое и брался… за более трудное, нелюбимое. Проходил день-другой, и он с радостью возвращался к заброшенному, и оно спорилось.
Хитрость проста: более трудное дело — как плотина, которая копит упрямство, энергию мысли, умелость рук… И тогда уж прежнему не устоять.
Они были первыми — эти юные отважные создания, свалившиеся с неба по высшему приказу… Десант застлал темное все вокруг белизной своих парашютов, шел густо и неудержимо… Было что-то бесшабашное и победное в его стремительной атаке на теплые крыши и асфальт. И вера жила, и был праздник.
Но его заведомо предали.
Предательство всегда настраивается на волну патриотизма и высших порывов.
Сначала в гимне победы послышалась едва различимая пулеметная дробь капели. Враг, таясь, заманил. Потом вдруг сверху… с тыла… в спину сыпанула картечь дождя… и на глазах белый ковер минутного успеха стал расползаться, таять, исчезать: И вот уже только глянец асфальта отражает скорбные лица фонарей, немых свидетелей трагедии.
Сколько их полегло — первых, доверчивых, окрыленных единым порывом, не успев осознать происшедшего. Не испытав горечи горького — предали! Недоучли, ошиблись — легче ли это?!