— Дак и все одно пора, чего они там, поди, голодные, — уже так, отводя раздражение от сердца, сказала она корове, пропуская ее в хлев. Красавка осуждающе м-мыкнула, влажно и тепло дохнув на хозяйку.
— Ну-ну, ты-то хоть не серчай, — похлопала корову по шее, по крупу, как повинилась.
Ласковость голосу придала, и в душе отозвалось, отлегло. Привычно заметалась по двору. Овец в хлев загнала, сена охапку раструсила им в кормушку — набросились, зашебаршили, будто и не паслись целый день. Подгоняемая поросячьим повизгиванием, в хате плитку растопила, запарку греть поставила. Этот привереда в холодном чавкать не станет. Побежала к колонке за водой. Воды принесла, ведро Красавке выставила. Запарка подоспела, натолкла вареной картошки да бураков с половой — поросенка угомонила. Проверила кур — все белые с петухом на насесте, только черной нет.
— Неужто опять за свое?! — вслух изумилась Полина и поспешила за сарай. Так и есть, сидит.
В укроме промеж стенкой сарая и сенным стожком, в метре от земли, Грачиха устроила себе потаенное гнездо-норку и шмыгала туда всякий раз, как только обстоятельства понуждали к тому. А обстоятельства явно не благоволили к ней. Была она самой настоящей отщепенкой, своего рода черной куреной в белопером стаде. Всяк ее клевал и гонял, кому не лень. Похоже, остальные куры считали своим долгом пугнуть ее от кормушки или просто с глаз долой, посмей объявиться поблизости. Да еще клювом достать норовили. Только это им, заевшимся неуклюгам, редко удавалось. Грачиху выручали ноги — зауморышная и щуплая, она всегда была настороже. К месту кормежки подкрадывалась либо последняя, когда там никого уже не было, либо, клюнув два-три раза, тут же пускалась наутек. Убегала молча, как будто знала, что на ее крик о помощи никто не откликнется; не защитит. Даже петух, природой назначенный оделять всех однодворок должным вниманием, сторонился Грачихи. Вернее, куры ревностно не подпускали их друг к другу.
В отличие от других кур, которых никак не звали, у черной было с полдюжины кличек — и Чернуха, и Цыганка, и Шмыга, и Проныра, и даже «гадкий куренок», по аналогии с известным сказочным утенком, о котором читали в свое время все пять дочек Полины, а она слушала и всякий раз переживала заново судьбу никогда не виданной птицы. И на душе делалось неспокойно, и слезы подступали сначала от жалости к маленькому горемыке, а потом и от радости за чудесный исход сказки.
Но с Грачихой за два лета никаких чудес не произошло. Даже цыплята к осени обгоняли ее в росте и по примеру старших задирали Грачиху. И она, бедолага, принимала это как должное, уступая им во всем, словно чуя за собой главную провинность — несла она мелкие смуглые яйца, чуть больше грачиных. По здравому деревенскому разумению, которое не позволяет хозяину разводить декоративную живность потехи ради, такую несушку давно бы следовало пустить под топор, да рука у Полины не поднималась: дети — и Оксана, и меньшой Павлушка — привязались к чернушке. Подкармливали ее отдельно. Она у них и с рук брала, и чувствовала себя возле них под защитой: никто не смел на нее напасть в эти минуты. К тому же ребята в один голос заявляли, что яйца Грачихи самые вкусные. Была ли то неосознанная детская хитрость или и впрямь яйца были особые, Полина, пожалуй, не смогла бы ответить, но к ребячьей привязанности относилась с пониманием: слабого, убогого защищают.
Однако нынче утром, завидев Грачиху на яйцах, Полина всплеснула руками: этого еще не хватало. Перед тем Грачиха дня два ходила по двору как безумная, квохча и ерошась, и не обращала никакого внимания на своих гонителей. Да те и не приставали к ней, видно по-своему понимая ее состояние.
— Все-то у тебя не как у нормальных, — высказала Грачихе, — кто ж на зиму глядя цыплят высиживает? На гибель только… Э-эх, неразума…
Сняла квочку с гнезда, окунула пару раз в ведро с водой и перебросила через плетень в огород: «Поди проветрись…»
И вот на тебе, она снова за свое. Откуда что берется. Небось и под петухом-то ни разу не была, а туда же. От этой неразумной, как Полине казалось, настырности курицы-зауморыша вновь поднялось раздражение, и она уже без лишних слов обеими руками ухватила хилое тело Грачихи. Та заверещала переполошно, растопырилась, одеревенела, не желая поддаваться. В сердцах с силой выкорчевала Полина квохтунью из гнезда, покунала ее в воду, приговаривая уже сердито: «Вот тебе, вот тебе…», а потом сунула под опрокинутую старую кошулю, пнем торчавшую посреди двора.
— Вон дождь заходит, он тебе за ночь дури поубавит, — бросила сердито и пошла корову доить. Под мерное чвирканье молочных струй раздражение поулеглось, и дочку встретила без упреков, потому как сама чувствовала себя неловко за крутое обхождение с Грачихой. Да и какие могут быть упреки, если дочка на шею бросилась:
— Мамуля, меня в комсомол приняли!
— Тихо ты, тихо, комсомолка… Молоко разольешь, — ласково окорачивала Полина дочь, а сама, нежнея сердцем, подумала: «Вот ведь, юность-молодость — усталая, голодная, а как радуется, через край плещет».