Одна разгульная попалась — глубокая, с топким берегом. Верст пять на себя взяла, пока не набрели на горловое место. Спихнули еловую лесину на плав — и по ней. Прохоров первый проворно, на полусогнутых, прошершавил подошвами ствол и там, где он, утопая, должен был окунуться в воду, сноровисто оттолкнулся и растяжным, прыжковым шагом перемахнул остаток речушки. Серега, обманутый легкостью его прыжка, поспешил ступить на переправу, когда она еще ходила ходуном на текучей воде; излишне самоуверенно, не сгибаясь и не пружиня в коленях, сделал по ней десяток шагов; запоздало, уже когда еловый комель погрузился в воду, оттолкнулся — и был наказан… Нога соскользнула, прыжок получился неуклюжим, и Серега ухнул по пояс в реку. Если бы еще Прохоров не подстраховал, он бы и рюкзак окунул, завалившись на бок.
«А еще десантник, в матчасть твою дивизию», — мысленно окрестил он себя присказкой старшины, выбираясь на берег. Пришлось стягивать одежду, отжимать и вновь напяливать сырое. Привалить было рано, и Серега не принял предложение Степаныча обсушиться. Да тот и не настаивал. По лету, даже такому холодному, в шагу скорее сохнет. А если поторапливаться, то и вовсе мокнуть начнешь. Вон спина и так теплом дышит. Берегом они спустились до своего «осьминога» — огромного, омытого дождями корневища, — взяли азимут и вновь стали продираться сквозь влажные, замшелые, с погребным духом, скорее больше завалы, чем заросли…
Потом долго брели согрой, унылой и бесприютной как сама усталость, которая за день словно перекладывала во все части тела тяжесть рюкзака, не забывая удваивать-утраивать его вес… И от этого и спину, и плечи, и руки, не говоря уже о ногах, гудевших точно лэповские провода, Серега начинал ощущать как бы отдельно… Даже щеки его, куда уж как припаянные к скулам, и те, казалось, обвисли и вот-вот при следующем шаге шлепнутся в зыбучее сплетение трав и корневищ, где чавкала, хлюпала, чмокала, обильно высачиваясь под сапогами, то зеленоватая, то мутно-темная, то ржавая до красноты вода. Случалась и чистая, как после доброго ливня на лугу. И, обманутый ее чистотой и похожестью на ту, из детства, теплынь которой еще помнят ноги с босой поры, Серега тянулся к воде рукой и невольно отдергивал, ощутив ее отчужденную студность. Июньское солнце тоже не баловало тайгу. Оно покачивалось над темным, с сизой прозеленью, волнистым охолмлением леса, то касаясь верхушек деревьев, то отрываясь от них, словно собиралось с духом, прежде чем окунуться в его омутовую стылость. Плотные тени от деревьев-кривуляк и редкого кустарника причудливо ложились поперек их пути, и Серега то и дело вздрагивал и непроизвольно старался выше поднимать ноги, словно боялся споткнуться. Только ноги не очень-то слушались и все в том же однообразном ритме пружинили на зыби…
В дружках Прохорова Серега не ходил, хотя тот и привечал его иногда разговором, тезкой звал, чувствуя любознательность парня, ненавязчиво открывал хитрость таежного житья-бытья. Вначале, когда лесом шли. Степаныч знакомил его с поисковым ремеслом, вместе прокладывали маршрут по карте, описывали береговые обнажения… Не забывал Прохоров и зеленый мир представлять. Даже грибы показывал. Серега и узнавал-то одни мухоморы и, восхищаясь их броской нарядностью, пытал:
— Степаныч, и почему вот вредный, ненужный, а красивый такой?
Степаныч невесело тогда усмехнулся чему-то своему и ответил по-старшински, поучительно:
— Это мы только со своей «кочки зрения» можем так судить — «вредный, поганый»… А в природе ничего лишнего не бывает… все к месту… Да и мухомор, если хочешь знать, лосиная аптека… Лоси их за милую душу уплетают, что ты чебуреки какие-нибудь… — сказал и замолчал.
А на согре так и вовсе словно оглох и онемел. Раза два пытался Серега заговорить с ним, но Степаныч не откликался. То ли усталость сказывалась, то ли он какую нелегкую думу к ней добавил и около часа брел не оглядываясь и не останавливаясь, не говоря, долго ли еще так чапать. Серега втихомолку ругал эту болотную чваку, прочвакавшую все мозги; комаров, которые давно уже принюхались к хваленой защитной мази и чихать на нее хотели: пикируют один за одним в нос, в глаза, в рот, угрожающе, на высокой ноте зудят, попав в ухо. Досталось и молчуну Прохорову. Хоть бы слово сказал, подбодрил, отвлек. Не заводные ж. И снова, в который раз за день, вспомнился старшина. Уж он-то не позволял «вешать носа». Даже в учебных рейдах по тылам, когда они, высаженные десантом, должны были днем и ночью одолевать сотни километров, таясь от всего живого, чтоб муха не услыхала и сорока не сосчитала, он умудрялся поддерживать высокий моральный дух личного состава песней. Петь учил про себя, на что Яшка Синев, ротный Теркин, не преминул слукавить: «А про меня-то песни и нет, товарищ старшина. И про Васю есть, и про Мишку, и про Ивана с Марьей… А меня обошли…»
Старшина среагировал на шутку: «Однако, Синев, классику знать надо… «Детство» Горького небось проходили, да стороной. Там же черным по белому целые куплеты выписаны. Вот, например: