Шагах в пяти от стола на бревне сидели два полицая, они не сняли с рукавов повязок, а может, им не дали их снять, чтоб люди видели позорную эту метку. По обе стороны от них стояли два партизана с автоматами наперевес. Один из полицаев сидел боком ко мне, я узнала его — это был Усачев. Сейчас ему хотелось сжаться в комочек, втянуть голову, но его громоздкое тело не подчинялось ему. Хрящеватый нос его повис, концы усов опустились, он тупо, с каким-то даже удивлением уставился в землю. Постепенно тишина накрыла поляну, даже птиц почему-то не было слышно, прошумит чей-то шепот порой, и этот короткий вороватый шепот еще тяжелее делает тишину. Собравшиеся здесь понимают, что этих двоих приговорят к смерти и приведут приговор в исполнение, и видеть это, даже тем, кто каждый день встречался со смертью, было гадко, нехорошо.
Носовец, решительно поднявшись с места, уперся обоими кулаками в стол так, словно собирался продавить столешницу. Мне показалось, что его плотная сбитая фигура высечена целиком из камня. Усачев вздрогнул и попытался сжаться еще сильнее. Комиссар, набрав полную грудь воздуха, долго стоял не дыша, как бы боясь расплескать в себе что-то. У меня в ушах зазвенело. Но вот Носовец взял в руки бумаги и медленно, хрипловато проговорил:
— Военно-полевой трибунал объявляю открытым.
От слова «трибунал» повеяло такой грозной силой, что все как-то выпрямились, напряглись, затушили цигарки, смяв их в кулаке.
— Обвиняемый Усачев Лука Саввич…
— Я, — поспешно ответил Усачев, словно боялся, что это кто-нибудь скажет за него.
— Встаньте!
— Обвиняемый Гуськов Терентий Петрович.
Этот ответил тихо. Голос показался мне знакомым, он сидел ко мне спиной почти, лица я его разглядеть не могла.
Носовец зачитал обвинительный акт. Усачев беспокойно, затравленно вертел головой, умоляюще поглядывая по сторонам, а товарищ его так и застыл с опущенной головой. Вот они стоят перед неминуемой смертью, она одна их ждет и принять готова. С каждым ударом сердца приближается минута, которую они ждут и которой страшатся больше всего на этом свете. И хотя смерть одна на всех, каждый ожидает ее по-своему. Усачев вертится нетерпеливо, он сильнее ощущает близость конца своего и мечется мысленно в поисках оправданий. После каждого пункта обвинительного акта он торопливо, по-заячьи вскрикивает: «Нет! Не делал я этого». Носовец холодно смотрит на него, и тот, боясь рассердить комиссара, умолкает и только поглядывает на него умоляюще. А другой, молодой, сник совсем. То ли ему не на что было надеяться и он смирился со своей участью, то ли был ошеломлен и не до конца понимал происходящее.
Усачев от всего открещивался, валил все на других, на немцев, все долдонил, растерянно тараща глаза:
— Они же власть. А приказ властей нельзя не уважать. Расстреляют! Они же власть… вот я и выполнял ихние приказы. Немцы, если их ослушаться… они сразу…
Носовец, не выдержав, прикрикнул:
— Фашисты не власть, а захватчики! А эти? — он указал рукой на партизан. — Они что, тоже их приказы выполняют? Что ты нам тут несешь, предатель…
Усачев испуганно втянул голову в плечи, забормотал:
— Конечно, они же, это, против немца воюют… Правильно, конечно. Но все же… раз власть приказывает, порядок должен быть.
Он понимал, что говорить ему больше нечего, верхняя губа прихлопнула, подгребла нижнюю. Щеки ввалились, словно сосал он конфетку. Я вздрогнула, по сердцу пробежал холодок, Прошка и он — они были похожи как две капли воды. Где он, несчастный, всеми оставленный человечек, что на сердце у него? Могильный камень отца давит, плющит его. Мне было так жалко мальчишку, что у самой заныло, остро закололо сердце.
Суд в лесу проходил по всем своим торжественным и строгим правилам. Было несколько свидетелей, их вызывали по очереди, и они рассказывали, что знали, — давали показания. Носовец назвал мое имя, я удивленно застыла, но вдруг до меня дошло, что я тоже один из свидетелей. Мне повторно сказали: «Пройдите сюда», я отдала сынишку Абану и вышла вперед. Ни разу мне не доводилось стоять перед судом, я смутилась, как будто была в чем-то виноватой. К тому же и Носовец обратился ко мне с посуровевшим лицом.
— Гражданка Едильбаева, перед судом вы обязаны говорить только правду. Если дадите ложные показания, то ответите по всей строгости военного времени. Гражданка Едильбаева, узнаете ли вы стоящих перед вами обвиняемых — Усачева Луку Саввича и Гуськова Терентия Петровича? Всмотритесь хорошенько…
Оба полицая, услышав мое имя, с любопытством глянули на меня, но тут же отвели глаза. Второго я узнала только теперь: Терентий — тот самый Тереха, который рыдал, рвал на себе волосы, а потом хотел пристрелить меня. Тот самый, со светлыми волосами, вздернутым носом и маленьким круглым лицом. Кожа на лице его загрубела, повзрослел он, стерлось то детское выражение, с которым он рыдал: «Ой, мамочка! Что я наделал!», с посеревшим лицом, он стоял понуро и безучастно. Мне тяжело было их видеть, удушье какое-то взяло, заложило горячей ватой уши, и Носовцу пришлось каждый вопрос повторять дважды.