— Как бы не так. Зато я постиг, что такое Искусство — возвышенное святое Искусство.
— Стало быть, ты тут без меня постиг великую премудрость. И что же такое Искусство?
— Надо просто изображать то, что им знакомо, лиха беда начало, и продолжать в том же духе. — Дик повернул картину, обращённую к стене. — Вот образец подлинного Искусства. Репродукция будет помещена в одном еженедельнике. Я назвал картину «Его последний выстрел». Срисовал с давнишней своей акварельки, которую написал близ Эль-Магриба. Заманил к себе одного красавца из стрелкового полка, посулил ему выпивку и малевал, подмалевывал, размалевывал, пока не изобразил истового и неистового пропойцу с багровой рожей, шлем на затылке, взгляд застыл от ужаса перед смертью, а на ноге, повыше лодыжки, кровавая рана. Не больно красив на вид, зато геройский солдат и настоящий мужчина.
— Опять, мой мальчик, ты скромничаешь!
Дик рассмеялся.
— Ну, это я только тебе признался. Ведь я сделал все, что можно сделать такими дрянными красками. А заведующий отделом иллюстраций в этом разнесчастном журнальчике сказал, что подписчикам такое не понравится. Мой солдат очень уж свиреп, и груб, и разъярён — будто человек, который сражается за свою жизнь, бывает кроток, как ягнёнок. Желательно что-нибудь более мирное, и яркими красками. Я мог бы много чего на это возразить, но больше смысла разговаривать с ослом, чем с заведующим отделом иллюстраций. Я забрал назад свой «Последний выстрел». И вот полюбуйся! Я одел солдата в красный мундир, новёхонький, без единого пятнышка. И теперь это — Искусство. Я обул его в сапоги, которые жирно наваксил, — обрати внимание, как они блестят. Это — тоже Искусство. Я вычистил ему винтовку — ведь винтовки на войне всегда тщательно вычищены, — этого тоже требует Искусство. Я надраил его шлем — так непременно делают в разгаре боевых действий, и без этого нельзя обойтись в Искусстве. Я побрил его, вымыл ему руки, придал сытый, благополучный вид. Вышла картинка из альбома военного портного. Цена, хвала всевышнему, возросла вдвое против первоначальной, весьма умеренной.
— И ты полагаешь возможным поставить под этим своё имя?
— А что тут такого? Я же нарисовал это. Нарисовал собственноручно, в интересах святого доморощенного Искусства и «Еженедельника Диккенсона».
Несколько времени Торпенхау молча курил. Затем из клубов дыма был вынесен приговор:
— Будь ты только тщеславным и спесивым ничтожеством, Дик, я не задумывался бы ни на минуту — отправил бы тебя к черту в пекло на твоём же мольберте. Но ежели принять в соображение, что ты так много для меня значишь, а к тщеславию твоему примешивается глупая обидчивость, как у двенадцатилетней девчонки, то приходится мне этим заняться. Вот!
Холст лопнул, пропоротый ударом башмака Торпенхау, и терьер живо спрыгнул на пол, думая, что за картиной прячутся крысы.
— Если хочешь ругаться, валяй. Но ты этого вовсе не хочешь. Так слушай же дальше. Ты болван, потому что нет среди тех, кто женщиной рождён, человека, который мог бы позволить себе вольничать с публикой, будь она даже — хоть и это неправда — именно такой, как ты утверждаешь.
— Но они же ровно ничего не смыслят, они не знают лучшего. Что можно ждать от жалких людишек, которые родились и выросли при таком вот освещении? — Дик указал на жёлтый туман за окном. — Если им угодно, чтоб картина была лакированная, как мебель, пускай получают чего хотят, только бы платили. Ведь это же всего-навсего люди, мужчины и женщины. А ты говоришь о них, словно о бессмертных богах.
— Сказано красиво, не отказать, но к делу совсем не относится. Хочешь ты этого или нет, но на таких людей ты и вынужден работать. Они над тобой хозяева. Оставь самообман, Дикки, не такой уж ты сильный, чтоб шутки шутить с ними — да и с самим собой, а это ещё важней. Мало того — Дружок, назад! Эта красная пачкотня никуда не денется! — если ты не будешь соблюдать величайшую осторожность, то станешь рабом чековой книжки, а это смерть. Тебя опьянит — уже почти опьянила — жажда лёгкой наживы. Ради денег и своего дьявольского тщеславия ты станешь писать заведомо плохие картины. Намалюешь их целую кучу, сам того не заметив. Но, Дикки, я же люблю тебя и знаю, что ты тоже меня любишь, а потому я не допущу, чтоб ты искалечил себя назло миру, хоть за все золото в Англии. Это дело решённое. А теперь крой меня на чем свет стоит.
— Не знаю, право, — сказал Дик. — Я очень хотел рассердиться, но у меня ничего не вышло, ведь твои доводы разумны до отвращения. Воображаю, какой скандал предстоит в редакции у Диккенсона.
— Какого же Дэвилсона тебе вздумалось работать на еженедельный журнальчик? Ведь это значит исподволь разменять себя по мелочам.
— Это приносит вожделенную звонкую монету, — ответил Дик, засунув руки в карманы.
Торпенхау бросил на него взгляд, исполненный невыразимого презрения.
— Я-то думал, передо мной мужчина! — сказал он. — А ты просто-напросто молокосос.