Если уж говорить о математической лаконичности юшмановского письма и речи, то нужно вспомнить два случая... Однажды мы очень быстро справились с текстом, и до конца урока оставалось минут пятнадцать. Юшманов, блестя смеющимися глазами, рассказал притчу о развратном мулле, который, желая иметь каждую ночь свежую девственницу, вознес к аллаху соответствующую молитву в форме арабского двустишия. Проскандировав это двустишие, он обратился ко мне:
— Как перевести^
— «Боже, даруй нам еженощно...»
— Верно. Дальше? Я замялся.
— Ну?
— Николай Владимирович, во втором стихе неприличное слово...
— Ах, это, первое... По-русски оно значит просто-напросто... И грохнул такое словцо, что я весь заалел. А он спокойно сказал:
— Вы смутились потому, что это слово относится к разряду та-буированных. На нем лежит табу — его нельзя произносить в приличном обществе. Но для ученого не может быть никаких табу, иначе его знание будет ущербно. Железное условие перевода — точность, соединенная со скупостью средств. Поэтому слово текста должно передаваться словом перевода— а не двумя, не тремя, не описательно. Идиомы, конечно, не в счет...
Юшманов, как подлинный ученый, любил все живое, острое, пряное, все, что питает и стремит силу ума. Афоризм, сразу западающий в
34
Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ
память, хлесткая эпиграмма, меткое сравнение, соленое, но точное словцо — все находило отзвук в его душе и место в его умозрительной системе человеческой мысли и речи.
А вот другой случай. Как-то на улице мы купили пирожков. Он надкусил самый румяный и поморщился:
— А пирожки-то...
Закончил фразу крепким словцом и счастливо засмеялся: точнее не скажешь.
Именно поэтому он не мог ограничиться одним арабским: ему было тесно в этом громадном, но не единственном море, он разрывал его пределы, стремясь к другим просторам, и трудно сказать, какие волны были ему роднее. В смысле происхождения, пожалуй, это были волны искусственного языка идо, созданного в начале нашего века де Бофроном на основе творения варшавского врача Заменгофа — языка эсперанто. Увлечение последним, очень широкое на грани 20-х и 30-х годов, захватило и меня, школьника: в маленькой Шемахе райкомовец Добрыднев, с гордостью показывавший свое имя в международном списке эсперантистов, ссужал меня литографированными выпусками курса этого языка, издававшимися Союзом эсперантистов Советских Республик. Должно быть, подобный интерес к всемирному средству общения существовал и в гимназические годы Юшманова. Языком идо — усложненным развитием эсперанто — он овладел в пятнадцатилетнем возрасте, причем настолько, что перевел на него пушкинского «Пророка».
В университет на невской набережной он принес не только семнадцать розовых юношеских лет, но и более сорока статей по лингвистике, опубликованных им на гимназической скамье. К этому времени он понял, что путь к познанию законов всемирного языка должен пролегать через изучение его многообразных живых проявлений. Его интерес устремился к языкам Кавказа, этой лингвистической сокровищнице, изучение которых взрастило вдохновенную мысль Марра; обратился к великому санскриту, одухотворившему жизнь Минаева, Щербат-ского, Ольденбурга; остановился на семитологии, бережно и плодотворно взлелеянной у нас трудами Коковцова и его строгой школы. Языки Шумера и Аккада, еврейских пророков и финикийских мореплавателей, сирийской науки и арабской культуры предстали перед юношей вечным отзвуком отшумевших исторических битв; жадный ум впитывал картину их последовательной связи и внутреннего развития не отвлеченно, а ища им место в мировом процессе языкотворче
Первый учитель
35
ства. Раздумья над учебниками, далеко выходившие за рамки программы, укрепляли в Юшманове критически созидающую мысль. Когда доклад начинающего студента в научном кружке привел в смятение университетского лектора арабского языка тем, что без труда ответил на давно мучившие его вопросы, проницательный Крачков-ский одним из первых среди преподавателей понял, что факультет приобрел будущего ученого.
Но пала на Россию война. В 1916 году, с третьего курса, Юшманов был мобилизован. Блистательный ум заиграл новой гранью — молодой семитолог виртуозно разгадывал сложные военные шифры, и это делало его незаменимым в той среде, куда он попал. К своей aima mater ему пришлось вернуться спустя долгие семь лет, исполненные тоской по науке, семь невозвратимых лет... Он вышел из университета таким же полным жажды и пронизанным целеустремленностью, каким вступил в него десятилетие назад. Море ширилось, переходя в океан, таящий другие моря.