Читаем Свет с Востока полностью

Я ахнул и побежал к висевшему у входа в институт старинному телефону, покрутил ручку, назвал номер абонента...

— Слушаю, — прозвучал в трубке свежий молодой голос. — «На­верное, сын», — подумал я и, волнуясь, произнес:

— Можно попросить к телефону'академика Крачковского?

— Это я, — ответил голос. — Что вам угодно?

Я растерялся и сбивчиво рассказал о своей находке.

— Ну, что же, это интересно, — сказал Крачковский. — Если мо­жете, приходите ко мне, посмотрим с вами сей уник...

Спокойный теплый тон и приглашение ободрили меня. Минут через десять стремительного хода по набережной я уже был в старом академическом доме на Седьмой линии Васильевского острова, у две­ри с медной именной дощечкой.

— Пожалуйте, — негромко проговорил Крачковский. Передо мной стоял человек среднего роста с окладистой седеющей бородой, окаймленной пышными усами, с живым внимательным взглядом и мягкой, чуть застенчивой улыбкой. Его свежее лицо, едва тронутое

38

Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ

первыми морщинами, светилось таким радушием, что робость моя стала отступать, и я уже довольно непринужденно представился.

— Ах, так вы студент Николая Владимировича! — Глаза Крачков-ского потеплели. — Что же, очень хорошо, у него есть чему поучить­ся... Так что вы принесли?

Я подал ему тетрадку, и мы прошли в кабинет. Игнатий Юлиано­вич стал рыться в каких-то справочниках, а я, усаженный на диван, стал несмело осматриваться. Вот это библиотека! Все четыре стены сверху донизу в книжных полках. Мерцают серо-желтые пятна бу­мажных обложек, тускло светится позолота букв на корешках томов... Книги, книги... Толстые, тонкие, высокорослые, маленькие, тесно жмущиеся одна к другой книги... Здесь вся арабистика, опыт и мысль поколений. Не ее ли символы — бронзовый всадник в углу, стремя­щийся в неизвестное, и вечнозеленые листья фикуса поодаль? А по­среди комнаты, освещенной двумя окнами, стол— просторный и строгий стол ученого, за которым столько написано и столько еще будет создано, стол...

— Ну вот, все правильно, — сказал Крачковский, отходя от пол­ки, у которой он перелистывал какой-то старый том. — Да, этот Ни­колай Панеций... Вот тут написано, что он задумал издать весь Коран в подлиннике с латинским переводом. Но, может быть, не без влияния католической церкви, субсидии не получил, а своих денег не хватило... Ему и пришлось напечатать всего двадцать две страницы, эта цифра здесь указана, а потом прекратить издание. Так что дальнейшего тек­ста и не было, но хорошо, что сохранилось то, что вы принесли, любо­пытная находка через три с половиной века...

Потом он подробно расспрашивал меня о моих занятиях, а на прощание подарил экземпляр своей книжки «Шейх Тантави, профес­сор С.-Петербургского университета».

Это было 29 марта 1934 года. Спустя много лет я прочитал: «Моя книжка о Тантави вышла в начале 1930 года. Не всем она почему-то понравилась, но меня утешило то, что арабисты и арабы, а особенно земляки шейха, ее оценили и нашли для нее теплое слово. Я много пережил, пока работал над нею. До сих пор, когда меня спраши­вают, какие из своих работ я считаю достойными памяти в науке, я всегда называю только четыре книги: о дамасском веселом поэте, что был зазывалой на фруктовом рынке, об изящной сатире мудрого слепца поэта-философа из Сирии, о теории поэтического слова, кото­рую создал эмир, поэт и тонкий филолог, что на свое несчастье про­

Школа Крачковского

39

был один день багдадским халифом, и последнюю— о египетском шейхе, профессоре в Петербурге. Но иногда мне кажется, что больше всех я почему-то люблю именно последнюю, и часто я открываю ее, чтобы посмотреть на портрет того, о ком идет в ней речь».

Любимое детище Крачковского и сейчас стоит на моей книжной полке, и я по временам тихо перелистываю страницы, вспоминая не­возвратный и незабываемый мартовский день.

Лекции Крачковского были для меня отличны от остальных. Дело не в предмете — литература не интереснее других областей знания, и курс ее не может оставить неизгладимое впечатление, если цитируе­мые стихи переводятся прозой и на всем лежит налет экзотичности. Дело было в манере чтения. Крачковский читал ровным, спокойным голосом, неторопливо и уверенно, лишь изредка взглядывая в разло­женные перед ним бумажки. Казалось, сама история, перекипевшая и стихшая с веками, остудившая свои страсти раздумьем зрелых лет, с улыбкой оглядевшая и оценившая их с позднего порога жизни, вло­жила эти хладнокровие и трезвую рассудительность в уста ученого...

«Вот идеал! — думал я. — Да, исследователь должен быть невоз­мутим, только тогда каждое слово его снизойдет откровением». Лишь много лет спустя я понял, что заблуждался. Ученый — нет, он не бес­страстный летописец, он — трибун. История не умирает, она перели­вается из формы в форму; ученый — не свидетель, а живой участник ее, творящий умы ее творцов. Как же можно творить не страдая, вновь и вновь не переживая того, о чем говоришь, не чувствуя каждым нер­вом пульс истории прошлой и современной?! Не бесстрастность, а пламень, не покой, а опустошенность, ибо все передал другим...

Перейти на страницу:

Похожие книги

10 гениев науки
10 гениев науки

С одной стороны, мы старались сделать книгу как можно более биографической, не углубляясь в научные дебри. С другой стороны, биографию ученого трудно представить без описания развития его идей. А значит, и без изложения самих идей не обойтись. В одних случаях, где это представлялось удобным, мы старались переплетать биографические сведения с научными, в других — разделять их, тем не менее пытаясь уделить внимание процессам формирования взглядов ученого. Исключение составляют Пифагор и Аристотель. О них, особенно о Пифагоре, сохранилось не так уж много достоверных биографических сведений, поэтому наш рассказ включает анализ источников информации, изложение взглядов различных специалистов. Возможно, из-за этого текст стал несколько суше, но мы пошли на это в угоду достоверности. Тем не менее мы все же надеемся, что книга в целом не только вызовет ваш интерес (он уже есть, если вы начали читать), но и доставит вам удовольствие.

Александр Владимирович Фомин

Биографии и Мемуары / Документальное
Савва Морозов
Савва Морозов

Имя Саввы Тимофеевича Морозова — символ загадочности русской души. Что может быть непонятнее для иностранца, чем расчетливый коммерсант, оказывающий бескорыстную помощь частному театру? Или богатейший капиталист, который поддерживает революционное движение, тем самым подписывая себе и своему сословию смертный приговор, срок исполнения которого заранее не известен? Самый загадочный эпизод в биографии Морозова — его безвременная кончина в возрасте 43 лет — еще долго будет привлекать внимание любителей исторических тайн. Сегодня фигура известнейшего купца-мецената окружена непроницаемым ореолом таинственности. Этот ореол искажает реальный образ Саввы Морозова. Историк А. И. Федорец вдумчиво анализирует общественно-политические и эстетические взгляды Саввы Морозова, пытается понять мотивы его деятельности, причины и следствия отдельных поступков. А в конечном итоге — найти тончайшую грань между реальностью и вымыслом. Книга «Савва Морозов» — это портрет купца на фоне эпохи. Портрет, максимально очищенный от случайных и намеренных искажений. А значит — отражающий реальный облик одного из наиболее известных русских коммерсантов.

Анна Ильинична Федорец , Максим Горький

Биографии и Мемуары / История / Русская классическая проза / Образование и наука / Документальное