20 декабря преподаватели иностранных языков съехались в институт из городских и сельских школ на совещание. Вдруг появилась директор института Мария Яковлевна, и с ней некий человек не старых лет и скучающе-самодовольного вида. «Товарищ Востряков», — представила Мария Яковлевна и, кажется, добавила, что он — лектор какого-то, не помню какого именно, высокого учреждения. Востряков приосанился и понес речь о сталинском академике Т.Д.Лысенко, который успешно разгромил Н.И.Вавилова, Л.А.Орбели, Бериташвили и других «буржуазных перерожденцев». «Когда у Лысенко спросили,— повествовал Востряков,— не опирается ли он в оценках на свое личное мнение, борец за передовую науку торжествующе показал бумагу, гласившую, что его выступление предварительно утверждено "на самом верху"». Пространный доклад Вострякова должен был укрепить благонадежность в нестройных учительских рядах, закалить их дух для отпора всем и всяким вражеским вылазкам и поползновениям — подобные слова то и дело слетали с уст партийно проверенного лектора. После его ухода в зале совещания установилась тяжелая тишина, все были подавлены, пришлось отложить продолжение работы до следующего дня.
Заграничные путешествия Николая Ивановича Вавилова, предпринятые для ознакомления с опытом других стран в области повышения урожаев, дали повод обвинить ботаника в тяжких преступлениях: действительно, какой может быть передовой опыт у всех прочих государств, у населяющих их людей, если мы умнее всех? Но тогда в истории человеческого духа Страдивари, Амати, Гварнери должны уступить место Батову, а Паганини — Хандошкину; и никаких Уаттов и Стефен-сонов, раз были братья Черепановы: не тот, не этот, а только наши, обязательно и никак иначе. И, наконец, дошло до того, что седовласая домохозяйка из Москвы — Лепешинская, которую за ее «выдающееся открытие» сделали академиком, заменила Моргана, Менделя, Вейсмана
178
Книга вторая- ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
и Вирхова, а биологическую клетку — «желточными шариками», после чего бойкий писатель сочинил пьесу «Третья молодость». Далее, великих иранских поэтов переименовали в таджикских; и в эти же горькие годы Люциан Климович обливал грязью и подталкивал к тюрьме лучших наших филологов, прежде всего — Крачковского, обвиняя всех их в «низкопоклонстве перед Западом» за то, что они учитывали достижения западной науки. После заседания 20 декабря я, ни с кем не прощаясь, ушел домой. Восторги и брань Вострякова не выходили из головы, мрачные и тоскливые мысли сменяли одна другую. Наступил 1949 год.
Перевод «Книги польз» подвигался медленнее, чем ожидалось: нередко я надолго задумывался над неизвестными словами морского языка, неожиданными оборотами и построениями. Но дело шло, проникновение в текст рукописи открывало все новые грани и дали. Вот уже переведено вступление, речь в похвалу наук: «наука — самец, не отдающий тебе и частицы своей, пока не отдашься ему весь» — пишет Ахмад ибн Маджид. Пройдена и первая из двенадцати глав сочинения— в ней изложена всеобщая история мореплавания, какой она представлялась арабскому судоводителю накануне открытия Америки: он писал «Книгу польз» пятнадцать лет и закончил эту работу в 1490 году. Вторая глава любопытна в другом отношении: она говорит о том, что надлежит знать управляющему ходом судна, и каким нравственным требованиям он должен отвечать. Следовательно, перед нами выработанный облик образцового моряка, а это указывает на давность и развитость восточного судовождения. И вот уже глава третья — о лунных станциях. Перевод входит в мир звезд и созвездий, сверкающих над ночным океаном, ведь именно по ним водят суда в бескрайних водных пустынях, и тут, как в других областях необходимого знания, судоводитель должен быть знаком со всеми тонкостями. Дальше, дальше! Рукопись, трудно поддающиеся строки, вознаграждает и влечет вперед.
Но велено ехать на совещание учителей Новгородской области в качестве представителя института и областного отдела народного образования. Поехал, выступил с большой речью, вернулся в Боровичи: надо было готовиться к разъездам по школам, которые предстояло посетить сразу после зимних каникул. Не каждый вечер удавалось добраться до моей арабской рукописи, это угнетало и томило. Мысли о постоянной несвободе возвращали к воспоминаниям о тюрьмах и лагерях, о моих друзьях по тюремному университету, о моих бывших
Чужая нива
179
содельниках — Леве Гумилеве и Нике Ереховиче. Лева после лагеря побывал на войне, но вернулся, смог выжить, а Ника, как я слышал, погиб на Колыме. Когда-то я посветил ему свое стихотворение о Гиль-гамеше1...
Вавилонская ночь, как сознанье безумца, черна. Вавилонская ночь, как в степи мавзолеи, мертва. Часовые времен — лишь они, за волною волна, Бурунану и Дигна2 векам поверяют слова:
«В ниневийских лесах, где скрывается ночью заря, Где задумчивый сумрак дубрав ароматен и свеж, Одиночество с богом делил, презирая царя, Жезлоносца богов — богатырь и поэт Гильгамеш. Властелину земному насмешку он в дар приносил, Издевался над пышною важностью царских речей: