Над крышами города проносится ветреная ночь, и луна пробивает дорогу против ее течения. Успокоительная песня фонтана звучит прерывисто, потому что ветер каждую минуту пресекает какую-то из его струек; невидимый хор деревьев в садах вздыхает и стонет; органы фронтонов то гудят, то умолкают; из концертного зала в ратуше доносятся рояль и женские голоса — там идет репетиция концерта в честь неизвестного, подарившего городу новую богадельню; псы сегодня беспокойны, то и дело заливаются лаем или вдруг какой-нибудь из них начинает протяжно выть. Ночи нет покоя, она куда-то спешит или убегает, страшась чего-то. Полицейский то и дело оглядывается, наверное, оттого, что на крышах постукивает расшатанная черепица. Спрятавшийся в часах на ратуше скупец превращается в азартного игрока, швыряющего широким взмахом на игорный стол ночи накопленные десять золотых, но ветер с презрительным смехом сгребает эту наперед проигранную ставку. Вскоре из дверей ратуши вываливается шумная группа мужчин и распадается с прощальными возгласами. Некоторые исчезают в освещенных дверях погребка «Под ратушей», других влечет трактир «У лошадки», а те, кто бережет денежки и боится женских упреков, расходятся по домам. Закончилось заседание муниципального совета. Один из вышедших направился через площадь — это бургомистр Нольч. Тлахач щелкает каблуками и приветствует его, приложив руку к козырьку.
— Вольно, приятель, — говорит бургомистр с улыбкой и подает руку, чем приводит Тлахача в полное смятение. — Рад приветствовать вас при исполнении служебных обязанностей. Теперь Бытень снова стала Бытенью, граждане могут спать спокойно, раз вы охраняете их сон.
— Я не уберег их от самого себя, — отвечает Тлахач, еще не избавившийся от чувства вины.
— Тихо, Тлахач, тихо, — предостерегающе поднимает палец бургомистр. — Это похоронено, зачем воскрешать?
— Меня это будет точить до самой смерти, — возражает Тлахач упрямо. — Если уж я обманулся в себе, как мне верить другим? Это самое страшное. Хожу здесь сегодня, и все мне кажется, будто что-то должно опять случиться.
Минуту он колеблется, как бы ловя непослушную мысль и подбирая разбежавшиеся слова:
— Что-то, чего глазом не увидишь, как ни гляди.
Рудольф Нольч поднимает руку к бороде, и волосы потрескивают громче обычного.
— Это все нервы, приятель. Вы пережили большое потрясение и сегодня впервые на дежурстве.
— Нервы у меня в порядке, как всегда, — отвечает полицейский несколько оскорбленно, не уверенный в своем утверждении. — Не хотите ли вы сказать, пан бургомистр, что удар ножом сделал из меня труса?
— Боже сохрани! Вы ничуть не меньший храбрец, чем прежде. Но в ваших силах только то, что во власти человеческой.
— Если б во власти одного человека было, — отвечает полицейский взволнованно, — взять кое-кого за шиворот и выставить из города…
Мостовая, еще влажная после дневного ливня, блестит, посеребренная и отлакированная лунным светом. Бургомистр уставился на нее и медлит с ответом. Но когда поднимает глаза и видит полную луну, спешащую по небу, вдруг пробужденный страх и чувство полного бессилия подымаются в нем таким бурным приливом, что ему кажется, будто в нем утонет и его разум.
— Наверно, вы правы, — говорит он наконец, и полицейский чувствует в его голосе согласие более глубокое, чем в самих словах, — но как раз этого мы и не можем.
— Скажите слово, пан бургомистр, и увидите, — восклицает Тлахач быстро.
— Мой герой, — отвечает тот с иронией, в которой уже долго не купал своих чувств и мыслей, — и мне хотелось бы сказать эти слова и хотелось бы видеть, как они претворятся в дело. Однако я все же не из сильных мира сего.
Этот порыв веселости быстро сменяется внезапным унынием, бургомистр поворачивается и без дальних слов, пожав на прощание руку полицейскому, направляется к дому. Тлахач отдает ему честь и смотрит вслед, наблюдая, как он исчезает в дверях. Что-то побуждает пойти за ним и сказать:
— Я с вами, пан бургомистр, что бы ни случилось.
Это, конечно, нелепость, так как что может грозить такому богачу в его прочном доме, однако же в конце концов и он человек, а люди должны поддерживать друг друга. И Тлахач, не понимая ясно почему, решает, что сегодня ночью он с этого тротуара перед домом бургомистра не сдвинется.
На маленьком столике у окна лежат два яблока: большое, золотисто-желтое с красными полосками яблоко пармена и сероватое, бугристое яблоко айвы. Да что говорить о красках в темноте комнаты, куда проникает только немного света, идущего от озаренной месяцем стены дома напротив! О плодах скорее рассказывает их запах. Чистый и свежий аромат бедняги пармена подавлен насыщенным, тяжелым запахом айвы, переполняющим комнату. К чему здесь эти два яблока? Кто знает. Может быть, они чем-то напоминают Квису два женских образа, два мира, между которыми он блуждает.