Диссертация была, наверно, одной из них. Была она придумана Сашей и предложена на кафедру, чтобы как-то убить время, организовать свой день и еще с дальним прицелом на будущее — удержать все, чем он стал так дорожить здесь, — и парк, и покой, эти часы подневольной свободы, и растущую дочку (ему представить было трудно, как растили бы ее в Москве, в снятой чужой квартире, в нищете и толкотне города). Саша решил закрепить здесь в будущем свое особенное положение как литератора и поэта, предложив кафедре тему поэтическую и литературоведческую — стихи о Вожде, определенные аспекты этих стихов, их поэтика, тенденции их развития, их национальная специфика… Занятие это не представлялось ему издали интересным, лишь чуть более близким, чем другие здешние темы. Но оно (совершенно неожиданно) оказалось для него увлекательным. Он погрузился в чужие строки и сразу, без спросу, влез в чужие жизненные драмы, в чужое и чуждое прохиндейство (стихи раскрывали все с дотошностью первоклассного детектива). Саша отыскивал неведомые ему дотоле (по большей части погубленные или просто сникшие потом) таланты, находил изредка пронзительно сверкающие строчки в вялых кучах повседневного силоса, производя который и сам творец день за днем сползал в ишачье стойло (за ним — и вкус читателя, тех, кто изо дня в день потреблял этот силос). Саша увидел, как наигранный пафос, принуждение, эксплуатация дара, желание быть полезным и современным (куда чаще, чем открытый цинизм жадности или голода) приводили поэта к полному оскудению. Саша рылся в энциклопедиях, комментариях и справках, ища самый малый намек, который помог бы подтвердить его гипотезу о дальнейшей судьбе поэта, искал, находил, возмущался, но сострадал — в конце концов, они были его собратья по муке, они начинали так же, как он, полные надежд, страсти и веры… Ну а что же его вера и его страсть? Верил ли он еще? Ну да, верил как будто, верил и в реальность своего поэтического дара, и в реальную силу поэзии, и в реальность окружающего его мира, где были этот дом-дворец, толпы пилигримов-экскурсантов и были те, кто нес им крупицы знания о Великой Жизни. Конечно, жизнь дома не была его, Сашиной, настоящей жизнью, просто она дала ему возможность продолжать беэответственное, почти студенческое существование, даже когда он стал отцом и главой семейства, жить, не затрагивая ни своих студенческих представлений о творчестве, ни основ своей полунищей жизни…
Саша вздохнул, отрываясь от книги (бедолага-еврей, он так сладко пел о Вожде — если точен, конечно, перевод, — он так верил, он так старался, и все же пришлось ему умереть в страхе под дулами у стены — умереть от страха, ожидая приговорного выстрела)… Саша поднял глаза и увидел за окном старшую экскурсоводшу-методистку, ту самую, с грудью — будто нарочно она вставала всякий раз в профиль, — и Саша задохнулся, представив себе на миг обладание таким богатством, таким чудом… Потом какое-то неясное беспокойство зародилось в его душе, оно было, конечно, связано с этой феноменальной грудью, но еще отчего-то и с Людкой, у которой груди не было вовсе, но что-то все-таки было, что его беспокоило, да, странно она вела себя все эти дни, начиная, пожалуй, с того вечера, когда она вернулась так поздно, вернулась такая странная, синяки были на ноге, ударилась об скамейку, что же необычного, однако говорила она об этом неохотно и пряталась два вечера в парке, а вчера он нашел у нее кретинское стихотворение, Боже, как можно, после всех стихов, что она слышала за эти годы, — что же тогда значит поэзия, существует ли она вообще, если и это тоже стихи? — да, конечно, это нравится, это читают, списывают, но ведь и для Людки… А главное — ее реакция на его вопросы, ее враждебность. Мысль, отгоняемая далеко, туда, где едва брезжит осознание, мысль о том, что с ней произошло что-то, — эту мысль нельзя было подпускать ближе, и он никогда не решился бы ее подпустить, разве что подвести его и стукнуть лбом о стеклянную стену, за которой он увидел бы… Нет, даже тогда он не поверил бы, вот если только она сама скажет когда-нибудь: так, мол, и так… Нет, этого просто не может быть, зачем это ей, ведь ей все это, женское, оказалось совсем не нужно, что же он не видит, что ли? Ну а раньше нужно было? Трудно сказать. Его опытности не хватило тогда, чтоб разобраться в ее ощущениях; он был так поглощен своей влюбленностью, своими собственными ощущениями… Он был готов признать сейчас, что он был эгоистом, по молодости (был, а теперь?), признал бы, если бы кто-нибудь стал спрашивать его с пристрастием? Однако никто его ни о чем не спрашивал, и, вообще, все, что было тогда, в начале, казалось теперь неактуальным…
Саша тряхнул головой, отгоняя непрошеное сомнение, пододвинул томик стихов… Итак, что же он пишет по интересующему нас вопросу, этот злосчастный поэт-красавец, перевод с еврейского, посмотрим, посмотрим…