Тут я даже так вспылила, что кое-какие моменты беседы изобразила в лицах — например, знакомый всем литераторам тех лет «тигриный» взгляд одного из руководителей РАПП. Этот «тигриный» взгляд (уже не помню, кто его так окрестил) не сулил ничего хорошего тому, кто вызвал его гневные искры. Изобразив и другого собеседника с его характерными приметами, я вдруг спохватилась — не слишком ли… и тут же услышала, как Фадеев смеется. Закинув голову с забавно качающимися хохолками русых волос, он заливался теноровым негромким смехом, с легкой приятной хрипотцой, как бывает у детей в минуты увлечения. Отсмеявшись и пригладив ладонью волосы, он обратил ко мне уже серьезное лицо и заговорил мягко, но с оттенком некоторой строгости. Он считает, что мои волнения большей частью «надуманы», «от мнительности» или от «нервной впечатлительности», которая, очевидно, «свойственна женщинам». Если какие-то лозунги РАПП по отношению к хорошим писателям, не входящим в РАПП, кажутся спорными, непродуманными и случайными, — возможно, есть и такие, — то едва ли они долго удержатся в литературе. Нельзя также забывать, что наряду с духовной «ранимостью», может быть, нигде не найдешь таких споров и такого «упрямого отстаивания» порой даже «мнимых духовных ценностей», как в искусстве. И пожалуй, только в искусстве завязываются иногда самые противоречивые связи и возникают отталкивания по самому неожиданному поводу. Что же, выходит по-моему, решить бы все разом, избавиться бы от всех сложностей и противоречий? А они ведь не только в окружающей нас обстановке, но и в разнообразии творческих натур. Коллективно отстаивая большие и главные принципы литературного бытия, творческие натуры могут различаться не только своим отношением к явлениям литературы и искусства, но и своим участием в общей работе организации. А ее руководство («на то оно и руководство, черт возьми!») обязано учитывать, кто и как может проявлять себя в общей работе, кому что свойственно, а для кого то же самое трудно и даже противоречит его творческой природе.
Когда мы вышли на крыльцо, дождь уже прошел, на тихом, чистом небе сияла луна.
— Да… творческая природа… — повторил Фадеев, с наслаждением вдыхая свежий влажноватый воздух. И вдруг с тем же задушевным смешком сказал: — Творческую природу тоже… зря нагружать и ломать не следует, она не двужильная… Вот, к примеру, ты… извини меня, но «трибунной» жилки в тебе нет… и не тревожься ты об этом. У тебя натура, склонная к раздумью, творчеству и познанию жизни, ты любишь изучать, работать, ездить… вот это и есть в тебе главное, основное.
Этого «основного» он и советовал мне всегда держаться, и тогда «будет свободно и легко на душе».
Я пошутила, что он словно дал мне «отпущение грехов», — и в самом деле: после многих дней недовольства собой и дурного настроения на душе у меня действительно стало легко и свободно.
Мы прошлись несколько раз от ворот Дома Герцена до угла. Растроганная, я спросила Александра Александровича: наверное, и другие вот так же приходят к нему «исповедоваться» и просить совета?
— Бывает, — ответил он, мягко усмехнувшись.
А это бывало бесчисленное множество раз. С годами эта особая фадеевская открытая душа, эта щедрая отдача всего его духовного существа большому, сложному делу советской литературы все шире проявляла себя. Сколько раз, в течение многих лет, доводилось мне слышать, как Александр Александрович предлагал «поручить Фадееву» выполнение разных дел, и всегда ответственных и важных, требующих немалой затраты времени и сил.
Приемные часы Фадеева в Союзе писателей всегда были многолюдны. «Был у Фадеева», «Фадеев посоветовал», «вмешался в мое дело», «обещал прочесть», «прочел», «выяснил», «поддержал» — в этих кратких, полных радостного удовлетворения отзывах выражалось не только конкретно-деловое, но и нравственное значение общения большого писателя и общественного деятеля со многими писателями. Но было бы неправильно представлять себе эту фадеевскую щедрую отдачу сил как некую стихийную черту. Он не только умел вглядываться и вслушиваться в людей, но и знал многих, всегда взвешивал их деятельность в связи с задачами общей работы.
Однажды в приемные его часы я позвонила Фадееву, чтобы спросить, когда я могу поговорить с ним по одному общественному делу. Можно сегодня, ответил он, после приемных его часов. Я зашла в назначенный час и увидела, что Фадеев хмур, сердит, и не просто от усталости. Он сидел за столом, быстро листая знакомые мне страницы. То были дневники дежурства членов Всесоюзного Президиума — одно время, в конце 30-х годов, ежедневно кто-нибудь из нас дежурил в Союзе писателей.
— Товарищи члены Президиума, кто внушил вам этот ложный демократизм?
Он придвинул ко мне дневник дежурств и с тем же недовольным лицом указал на некоторые записи, среди них оказалась и одна моя. Уже не помню сейчас, чья именно фамилия была там отмечена мной, но содержание моей дежурной записи было сходно с другими, на которые сердито взирал Фадеев.