На всех столбах было прибито по железному кольцу – коновязь. На среднем белела дощечка с намалёванным коричневой краской топором, что означало: случись где пожар, отец должен явиться на помощь, вооружённый топором. С каждого дома положен свой инструмент – ведро, лопата, кайло…
Калитка открывалась перед людьми, скотом и птицей, большие ворота – только перед лошадью в упряжи или перед машиной. Отпереть их можно было лишь изнутри, со двора, повернув вертушку и сняв крючок с длинным клювом. Ворота были высоки, так что за ними из окон совсем не проглядывалась улица, и мы не видели, кто подъезжал к дому, а слышали только гул мотора, если это была машина, или характерный стук, служивший сигналом, что подкатили на лошади. Телеги и сани всегда накатывало в ложбине перед воротами, потому оглобли неизменно ударялись в гулкие тесины.
С этим стуком для меня связано одно теперь уже далёкое детское воспоминание.
…Замерло цоканье копыт по скованной земле. У нашего дома остановилась лошадь. Телега, накатив, ударила оглоблей в ворота. Но открылись не они, а распахнулась настежь калитка со скрипом, протяжным и звонким, как гусиный крик.
Мать с Марфушей, моей старшей сестрой, в одинаковых серых шалях и фуфайках, внесли мешок, бережно держа его за углы. Мешок мягко лёг на каменную плиту у завалинки и разом осел, заметно опал, будто с устали выдохнул воздух. А телега с возом таких же мешков двинулась дальше по деревенской улице. За повозкой, точно за катафалком, тихо шли молчаливые женщины.
– Ну, вот и всё. Заработали хлебушка, – устало сказала мать и захлопнула калитку.
Я подбежал к мешку и с восхищением стал ощупывать его впалые бока. Сквозь грубое рядно проглядывали красноватые зерна. «Ого, целый мешок пшеницы!» – дивился я, ибо прежде не видывал в нашем доме столько хлеба сразу.
Мешок зерна заработали сестра с матерью в колхозе.
За зимнюю до Рождества молотьбу на трескучем морозе, за рубку леса в таёжных снегах, за круглосуточную посевную страду, где сестра была трактористкой, а мать – сеяльщицей, за скошенные литовкой гектары трав и поставленные по логам сенные зароды под палящим солнцем, за срезанные серпами и грабками нетучные колосовые… целый мешок хлеба!
Я гордился тем, что была в нём и моя горсть зерна, потому что лето и я не сидел без работы – возил копны на старой хребтастой кобыле.
Война… Всё для фронта. Настоящий хлеб на селе видели только раз в году, когда школьники приносили с новогодней ёлки кулёк подарков – калачик, крендель, шаньгу с творогом.
Впрочем, был в деревне народ, которому везло больше…
Я лезу под ясельные ворота, повизгивая, как щенок. Мне уже удалось просунуть голову, я почти на свободе, но вдруг тяжёлая подворотня падает мне на шею, и я застреваю, точно в ловушке. На мой рёв с высокого крыльца бежит на помощь воспитательница тётя Ариша, из полуподвальной кухни выныривает лёгкая на ногу повариха тётка Настасья. Они освобождают меня и уводят к ребятишкам.
Однако к вечеру я всё же удираю из яслей, проделав брешь в старом тыне. Я становлюсь, наконец, свободным человеком. Но мать огорчена. Она с утра до ночи на молотьбе. Марфуша и вовсе не появляется дома, даже ночует на пашне. Другая сестра, Валюха, ходит в школу. Отец воюет на фронте. Так что водиться со мной совершенно некому.
– Совсем распрягся парень наш, – говорит, вздыхая за ужином, раздосадованная мать.
А наутро меня отправляют к Кощеевым. У Кощеевых ребятишек много и никто из них в ясли не ходит. Отец-инвалид, дядя Макар, и мать, тётя Саня, работают в колхозе, а ребятишки хозяйничают одни, домовничают, управляются со скотом, с огородом, бегают купаться на Тимину речку, к колодцу-кипуну. Такая жизнь меня вполне устраивает.
Однажды вечером, когда я возвращаюсь от Кощеевых домой, возле колхозных яслей меня встречает сухонькая тётка Настасья, вынимает из-под фартука большущий калач и прячет мне за пазуху.
– И завтра приходи, – шепчет мне на ухо, точно по секрету.
Дома мы едим только драники и травяники. Драники – это лепёшки из тёртого картофеля, чуть сдобренные мукой. А травяники – такие же лепёшки из картофеля и травы, рубленной в корыте. В травяники годится и щавель, и кислица, и лебеда, и даже обыкновенная жгучая крапива. Бывает в них тоже и горстка муки, добавленной не столько для вкуса, сколько хотя бы для связи. Травяники куда хуже драников. Они пустые, как солома, и никакой сытости от них не бывает, одна тяжесть в желудке.
Поэтому калач мне кажется удивительно вкусной штукой. Он пшеничный. Испечен на поду. Нижняя корочка поджарена, прокалена до орехового оттенка. В трещинах, напоминающих линии судьбы на ладони, припеклась зольная пыльца, тонко и тепло пахнущая русской печью. Кое-где вкрапились древесные угольки, наподобие изюминок. Верхняя корка на вид бледновата, она припорошена мучицей, но тоже пропечена хорошо, даже похрустывает при надкусывании. Когда калач раскатывали и потом загибали в круг, на нём появились винтообразные морщинки, заполненные мукой. И если корку аккуратно облизать, то они выступят особенно отчётливо, вроде полосок на карамельке.