Читаем Свете тихий полностью

Распоряженьем Любаньки, и к глубинному чувству не то стыда, не то фальши у Веры Уткировны, неподалеку от церковного ларька толстухи Марии стоит просторный, крытый белоснежною скатертью стол, куда безымянные милосердицы вроде Пелагеши кладут и ставят приносимые Богу дары.

Подобно хоккеисту, идущему на добивание, слегка ссутулясь, Серафима неостановимо устремляется к нему вослед улетевшей Пелагеше.

Ну и крыса, думает вопреки воле и желанию Вера, наблюдая за ней. И как зубки ощеривает на высоких нотах по-крысиному, и как щепотью тычет окрестившимся: «Вы чё-о? Вас же теперь собственный ангел-хранитель будет оберегать!» – не чуете, дескать, выгоды, что ли? – и как мелькает подгребающая под брюшко лапка у дарового-то вон стола.

И не так чтобы очень бедна была, думает Вера. Мать неплохую пенсию получает, коза, куры, огород. Вера с Лялей не богаче живут. Но как-то так повелось само собою, все, что получшее – сгущенка, сметана, шоколад, яйца свежие, – без обсуждения забирается Серафимушкой. «Неужели, – недоумевающе наблюдает Вера работающую спину первого сопрано, – неужели крыса эта позорная спасется, а мы, я и Лялька моя, нет?»

А понуро притулившейся на скамеечке Ляле в виде психологической компенсации вспоминается как раз тот, гулявший некогда по музучилищной общаге слушок. Ее озаряет, она догадывается, зачем брал «отдохнуть на юг» помогающих своих мальчиков отец Варсонофий и для чего (как обмолвился давеча Виталька) помещена за стеклом шкафа в алтарной у отца Варсонофия «агромадная» фотография гнусноглазого Славичека.

<p>X</p>

«Даруй нам бодренным сердцем и трезвенною мыслию всю настоящего жития нощь прейти.»

И когда, когда закончится и завершится она, проклятущая эта, без времени, нощь?

Отец Варсонофий лежит на оттоманке в алтарной и, введя узкую тонкопалую ладонь под ворот подрясника, следит со смертельным, едва переносимым испугом работу сердца.

В тесной, заставленной мебелью алтарной пахнет свечным воском, волглой, подгнившей в сырости бумагою и как будто мышами, экскрементами их. Однако отец Варсонофий не замечал и не замечает запахов, а нынче и вовсе не до них. Несколько минут назад, когда ставил в шкаф отслужившую на литургии Книгу, его как-то нехорошо качнуло, в глазах потемнело, и он упал бы, кабы не успел машинально упереться рукой о стену.

И вот лег на непокрытую, голую оттоманку, и сделалось страшно, космический беспощадный холод пронзил его с головы до пят.

Сердечная колотьба, тошнота и «плывущее» головокружение случались и допрежь разок-другой, но чтобы вот так «нацеленно», будто сознающе злой волею, не бывало никогда.

Он лежит, одна согнутая в колене нога в лакированном полуботиночке уперлась в пол, а другая, дабы не грязнить оттоманку, расслабленно нависает с торца. Плохо! Плохо дело у отца Варсонофия. Помереть может. Без дураков.

Блуждающий взгляд его утыкается на мгновенье в улыбку Славичека с недозатворенной двери, застывшая в видениях «смешная» полуулыбка в огромно-черных глазах, и, отпрянув, словно ожегшись, поспешно уходит дальше – ко дверному низенькому проему в боковой коридорчик у алтаря, в дальний с чернеющей паутиной угол, к сводчатому потолку в желтых недовысохших подтеках. Это исповедь все, приходит в голову «объясняющая дело» мысль, – интоксикация чужими стоками «Верою очисти сердца их.». Несчастный случай на производстве.

По изящно-невысокому челу отца Варсонофия россыпью выступает испарина. Неверным, зубчатым каким-то движением он стирает ее и долго, словно прилипнув взором, разглядывает заблестевшую ладонь. Плохо! Плохо дело-то. У Любаньки, помнилось ему, были какие-то сердечные капли. У Марии тоже что-то такое. Встать, сделать героическую попытку подняться? Н-нет! Вставать, усиливать напряжение в сердечной мышце. Нет. Лучше, безопаснее полежать. Лежать и лежать. Молиться! «О, всесвятый Николае, угодниче преизрядный Госпо.» Дверной проем, черно-лохматая от пыли паутина в углу, потолок – содержимое круга зрения, как только закрываются глаза, начинают медленно вращаться по часовой стрелке вокруг не попадающей в сознание – в сознании же возникшей – оси. Так-так, припоминается пролистанная в поезде брошюрка. Установка. Влечение к власти. Энергия полового чувства. Вытеснение. Подсознание. Архетипы. Либидо. Коллективное бессознательное. Бог родился. Бог не родился. Бр-р... Давая брошюрку, Чижик не без хитрецы улыбался, намекая на дальний прицел.

По-терпеть. Терпи, отец Варсонофий. Афоня. Афанасий Алексеевич. «Долготерпеливый лучше храброго и владеющий собою лучше завоевателя города.» Кто это сказал? Иисус Сирахов? Соломон? «Сладок для человеков хлеб, обретенный неправдою, но после рот его наполнится дресвою.»

Соломон! Тако-то мудро, тако-то бодренно возвещал, начиная, и тако-то. позорно.

И нет, не жалко никого почему-то. Полный рот дресвы.

– Батюшка, батюшка! Там, это. тетя Люба с Верою, – свежий, «яко с небес», Виталькин напористый голосок от двери. – Ой, что с вами? Вы заболели?

Заболел, заболел, Виталька! Укатали твоего батюшку крутые горки.

Перейти на страницу:

Похожие книги