Сантиметровой ширины трещина, от середины верхней кроми вниз, не имевшая значения в былой тьме, теперь обретала едва ли не знаковый смысл. Ее изогнутое острие, наподобие стеклянного осколка, впивалось в самую грудь, в сердце архангела, что местным самодеятельным толкователям дозволило впоследствии говорить о сакральном якобы символе русского религиозного раскола семнадцатого века, органически изошедшего в (отделивший русскую землю от ее неба) пресловутый семнадцатый год.
«Мученики Твои, Господи, – шептала-выпевала по наитию потрясенная до глубины души Вера, – во страданиях своих венцы прияша от Тебе, Бога.» Ляля с Антонидой вторили ей, как могли.
И чем долее молились и всматривались, тем, чудилось, очевиднее разжижалась и спадала охватившая фигуры черная тьма, различимее мерцали слушавшие тайну суровые лики.
XIII
Перед дорогой успевают еще выпить по кружечке чаю. Повеселевшая Вера уверенно обещает Ляле, что, пока не закончится «это дебильство» с денежной выплатой, они с Серафимой будут отделять ей по трети собственных зарплат. А там поживем – увидим. Время, дескать, покажет, ибо оно – за нас!
Ляле тоже как-то полегче. Она слушает, смежает в знак согласия с Верой потемневшие от утомления веки, а на ум ей приходит идея одного слегка знакомого бизнесмена-кооператора. Он, бизнесмен, снимает в центре Яминска удобненькую небольшую квартирку, – телефон, телевизор, холодильник и все такое прочее, – «плотит» ей, Ляле, десять ее нынешних месячных зарплат в неделю, а в обмен от нее требуется одна-единственная необременительная услуга – «дарить» ему иногда, и вовсе совсем нечасто, «женское свое тепло».
– И кто ее, цену эту, придумал тока?! – отерев двумя пальцами углы рта, вздыхает баба Тоня к завершению чаепития. – Прямо тебе горе, и все.
– Жизнь придумала, баб Тонь! – без задержки разъясняет думающая о своем Вера Уткировна. – Жизнь! Порядок вещей. Х-ха!
Антонида уважительно выслушивает ее, клоня набок заплетенную в две полуседые крепенькие косицы голову, но разговор у нее заведен не для философствованья.
– Бабы намедни сказывали, понижение сулятся с Нового году, – что-то вроде разведки боем вскользь как бы роняет она.
– Ага, держи карман! – подхватывается в беседу и Ляля. – Гляди, как бы не повысили. Они же больше ничего не умеют!
Кто такие «они» – ни Вера, ни Антонида, ни Ляля не говорят и не выясняют друг у дружки, отлично ориентируясь и зная, о ком идет речь.
Антониде неприятно кого-либо и за что-либо судить. Но и жить на не поспевающую за инфляцией пенсию вот-вот будет решительно невозможно. Посему на Лялино беспощадное пророчество она шумно, по-коровьи вздыхает и из возникшей притыки выводит чувство не во вражду, а как бы в допустимое у своих пожурение:
– На космос деньги поиздержали. дык чё ж! Ку-ды деваться-то.
XIV
– А вот и Виталька!
Ляля, а следом чего-то нынче и Серафима сполохливо выскакивают в вагонный коридор, чтобы вместе с Верой смотреть, чтобы на припутейном мостике через овраг – обычном месте – увидеть махающего рукой Витальку.
В бежевой легкой курточке, простоволосый, он стоит, придерживая боком великоватый ему взрослый велосипед, и наугад, не отыскав пока их лиц в мелькающих мимо вагонах, машет медленное свое –
На белом, обреченном растаять первом снегу – черная гирлянда – след велосипедных колес.
«А я опять средь чуждых мне людей / Стою один, беспомощный и хилый...» – вспоминается Вере не то Батюшков, не то Баратынский.
«До свиданья, Виталька! – машут и они, певчие отца Варсонофия. – Не горюй! Держись. Мы тебя любим...» Как-то даже истерически получается.
Поезд входит в неумолимый поворот. Несдвигающаяся и неподвижная фигурка мальчика, мелькнув в последний разок, исчезает с глаз долой – навсегда.
Вялые, с тоской, подступившей к сердцу, они возвращаются в купе. К отцу Варсонофию.
– А-а, божии люди! – узнает, бросает им вдогонку все та же краснорукая проводница. – Ворочаетесь, значит.
...Оттерпев кое-как разного рода унижения и боль, а потом поторопившись забыть, вскоре после возвращенья из Здеева Ляля (Лариса Анатольевна Покровова по официальным документам) сделает вакуум-экстрактный аборт и в тоске, в горьком, промахивающемся порыве выбитой из колеи женщины отправится на Кубань, к Вовке Куркину, где, отсидев пышно-показушную свадьбу с одариванием коврами и
«Один будет ей на счастье, а другой на горе!» – процитирует ей Вера в письме очередное реченье – по поводу материнства – прозорливца отца Варсонофия.