За исключеньем отца Варсонофия да отчасти Серафимы с Лялей, никто из застольников и слыхом не слыхивал ни о чем подобном. Лица жующих прямо-таки закаменевают (на всякий случай) из уважения к подобной учености, а скрюченная над столом Пелагеша как бы исподтишка кладет на себя мелко-меленькие крестные знамения.
– А «осока», Ляль! – точно не замечая реакции на ее речи, не унимается Вера. – «Отгребание от всякого зла всем сердцем и мыслею». А? Прелесть! Вот вы послушайте, послушай, Серафимчик: – «Отгре-ба-а-ние»! Звучит?
Как если бы осанистый государственный человек несуетливым наклоненьем главы удостоверял, скажем, отвечая на вопрос репортера, достоверность некоей конфиденциальной еще информации, так и дура эта Серафима с благоприличной солидной важностью подтверждающе наклоняет к груди покрытый темно-синею косынкою кочан.
– Да, хорошо бы! – нежданно-негаданно брякает бог весть о чем размышляющий по обыкновению отец Варсонофий. – В самом деле хорошо.
Задвигавшиеся было челюсти трапезующихся замирают на сей раз в полной и окончательной растерянности.
– Ничего-ничего, Серафимушка! – Вера отпивает из стакана громадный глоток. – Дай срок, дай время! Запоем и мы с тобою по старорусским крюкам! – И, прищуренно-пронзающим взором выстрелив на сей раз в самую Любаньку, завершает абсолютно нелогично: – А на спичках економить – х-ха! – большого ума не надо... Тут тебе любой куркуль, гобсек и ростовщичья рожа сумеет, без совести-то!
Как все люди с замедленной, но почти всегда безошибочной реакцией, Любанька, зачуяв опасность, делает вид, что не случилось ничего. По обложенным жирком, гладкокожим щекам вспыхивают розовые четко очерченные пятна. Это в сердце старосты здеевской церковной общины разгорелась борьба. Не сам ли уж (пытается угадать Ляля) архангел Гавриил летит напереймы выползающему из преисподней Вельзевулу?
Все, за исключением пребывающего в самопогружении отца Варсонофия, следят за жутким единоборством. Наблюдают, как ширится и без того просторная грудная Любанькина клетка, как – б-ба-бах-х – судорожный привсхлип сотрясает ее на высоте вдоха, как, словно позабыв из-за противоречий самою эту функцию
Но вот вдох пошел повольнее, выдох мягче. Любанька поднимает к Вере выцветшие васильковые свои радужки и ничего, ничегошеньки не отвечает в ответ. Никакой «сдачи»!
Потому что «не все такие».
Потому что не только другую щеку, вторую душу свою готова подставить она вошедшему в Веру бесу для следующего несправедливого удара. Вот так!
Прилюдно, принародно, прибатюшкино, хоть он и не замечает, утерла, короче говоря, нос зарвавшейся, вообразившей о себе интеллигенции...
V
Всех активных здеевских старух Вера зовет на ты и по имени: Анна, Мария, Пелагея и т. п., – объясняя это тем, что на вы обращаются к рассевшимся на плечах у человеков бесам, к бесам гордыни, бесам пыжения и превосходства...
Единственное исключение – баба Тоня. Она «самая нестарая» из них, шестьдесят шесть лет, но как-то так получилось, с Лялею ли заедино или по недоосознованию, но только и Ляля, и Вера, обе они обращаются к хозяйке так: на ты, но «баба Тоня».
Жизнь внесла коррективы!
Баба Тоня любит читать.
– Пощитаем! – шепелявя из-за отсутствия большей части верхних зубов, зовет она Лялю. – Пощитаем давай-ко.
В домашней библиотеке бабы Тони, на прибалконном белом подоконнике – три книги: «Православный молитвослов», истраченное, с выпадающими страничками «Евангелие» и – покуда крепенькая, аж блестит, подаренная Верой Уткировной – «Душеполезные поучения аввы Дорофея».
Всю бобылкину свою жизнь моталась баба Тоня железнодорожной рабочей по баракам-вагончикам: «Волосы, бывалоча, примерзали ко стенке зимой», – а получив в прошлом году инвалидность, заимела с Божьей и государственной помощью собственное, с удобствами, жилье. В церковь выбраться ей, бабе Тоне, из-за ног ее разве по престольным праздникам, ну а как есть она человек русский, артельный, товарищеский, то вот и напросила себе навроде послуха – бесплатною койкосдатчицей. У Любаньки напросила. Оно и девкам добро, и Господу угождение, и ей, одинарке, веселей вечерами на душе.
– Привет, баба Тоня! – летит-долетает к ее кровати с шишечками из коридора. – Салют, баб Тонь!
Приходят, слышно, как разболокаются, обшоркиваются там. «Как дела, баба Тоня?» – скорехонько поспешают мимо бабы Тони на балкон – дымить. Бабе же Тоне вставать, спускать к полу ноги да вперевал-враскач на кухню чай запаривать отправляться.
Жилье у бабы Тони на четвертом этаже, вид на типовую здеевскую улицу: забор бетонный, гаражи, дымящая вкось труба кочегарки в недалекой перспективе, и ни деревца тебе, ни кустика, ни птиц (кроме воронья), ни, порой кажется, даже людей...