— Это его и губит. Глаза всегда жаднее живота. Запихивает в нутро горячий хлеб, да еще и макает в пережаренное масло, которым смазывают формы. А это страшный яд. Не выстоявшееся тесто продолжает бродить в его потрохах, разрывает печень. А братец, дабы заглушить боль, заливает ее водкой. Да, на полдня печень утихнет, а потом… Хорошо, что еще болит, не убита совсем… В аптеки они бегут за здоровьем…
— Я его завтра причащу, отец, — блеснули острые, как лезвие, глаза косаря. — Увидит он у меня Христа живого!
—
— Большое спасибо вам за совет. Если б еще сказали вы, какую погоду ожидать на субботу Овец собираемся гнать.
—
— Очень! Бараны даже бьются.
— Это знак предгрозья. Как раз на двое суток затянется.
— Чудеса! — не удержался от восхищения косарь. — И откуда вы это все знаете?
— Ежели бараны знают, то как не знать человеку? — тихо промолвил старик.
Смешные вещи он всегда говорил с серьезным видом. А серьезные — с улыбкой. Словно смягчал приветливостью, сердечной теплотой суровое содержание истины.
Потом его остановил другой косарь, старший, с угрюмым, нелюдимым взглядом. И они отошли в сторонку. Тот, уткнув косовище в землю, что-то заискивающе объяснял, помогая себе при этом руками. Ветер теплыми волнами прочесывал взгорье, рвал голоса, и до меня долетало не все сказанное.
-.. И тогда я, отец родимый, чуть души не лишился..-. Виноват, вокруг виноват…
—
— Э-э-э, здесь не найдешь таких слов, чтобы объяснить, что я тогда пережил… В сравнении с этим смерть благом покажется…
— В этом я вам не помощник.
— А кто же, как не вы, милостивец вы наш?
— Сами знаете Кто. Кого молитвами надо просить… Вы хотя бы верите?
— Все мы во что-то верим…
— Я не спрашиваю обо всех. Вас спрашиваю.
— Да верю…
— Просите покаяния, молите для себя прощение?
— Куда я денусь?.. Успею еще по церквям набегаться.
— Да-да, конечно… Я думал, вы мне пособите чем-то…
— Послушайте, вы пришли за духовной помощью к тому, кто сам каждое утро просит себе крепости на день, а вечером благодарит за это. Просит — и получает. Почему б и вам не попросить?
— Не знаю… О вас идет такая молва… Что сочувствуете всем, справедливый… — в голосе косаря прорывалось раздражение, а может, и нотки насмешки. Во взгляде появилось что-то недоброе. Глазами он ломал встречный взгляд.
— Справедливый, говорите? Вы справедливости желаете? Тогда пойдите и заявите о себе на суд людской — и подучите свое. Не знаю, снесете ли столько?!
— Да я вам как отцу родимому рассказал, а вы…
— А я вам как сыну говорю: просите для себя не справедливости, а милосердия. И отступитесь от греха. В сию же минуту отступитесь. И мыслью, и сердцем. И несите то послушание до конца. Хотя это и нелегко… — Забросил корзину на спину и пошел.
А косарь остался стоять, словно прибитый громом.
Я ловил каждое слово, принесенное ветром. И они имели запах, эти слова. В них было какое-то потаенное содержание. Какая-то тревога, оплодотворенная надеждой.
Здесь не так разговаривали, как в городе, где словеса текли заунывно, словно вода из незакрытого крана. А общение зачастую было просто данью этикету либо чтобы заполнить затянувшиеся паузы. Здесь же слова имели вес и ложились густо. И хотя подбирали их, казалось, легко, но тщательно. Так и плелось соцветие разговора. Чин беседы.
Я видел, что старик возвратился совсем без души. Перегодя я спросил его, что это был за человек.
— A-а, выветренный камень…
— Лицо у него злое, — сказал я.
—