Пока я пил, прикрыв глаза, вспомнилось мне, как мы в интернате кормили медведицу Машу. Ее еще медвежонком подарили школе лесники, и она взрослела вместе с нами, обгоняя в росте парней и девчонок. Больше всего нас развлекало, как Маша разворачивала конфеты — в ход шли и когти, и зубы, и черная пуговичка носа. Но конфеты мы тоже любили, и их немилосердно не хватало. Поэтому в клетку чаще всего летели подделки — обернутые камешки. Маша долго сопела над каждым "гостинцем" и когда наконец обнаруживала обман, печально чесала за ухом. А мы дружно смеялись…
— Такой водой достаточно смочить губы — и можно идти дальше, зная, что уже не умрешь, — сказал старик, прижимая к груди кувшин, как мать ребенка.
— Да что там? — совсем по-взрослому обозвался мальчик. — У нас целый колодец этой воды. Некому и пить.
Федя в армии, мама в своем клубе с утра до вечера, а отец где-то в Казахстане. Нашел себе там одну.
Рубашку мальца тянула книзу пестрая шеренга значков
— наверное, туристы благодарили его так за вкусную воду. У меня не было чем пополнить его коллекцию. Достал из кармана баночку сгущенки, завалявшуюся среди моих пожитков, и протянул мальчику.
— Не надо, — махнул тот рукой, рассматривая свои босые ноги. — У нас корова.
— Это к чаю, — сказал я.
— Мы чаи не пьем, — убил овода на коленке.
— Тогда с водой.
— Скажете тоже — с водой, — удивленно посмотрел сначала на меня, потом на деда.
На заборе запел, как пионерский горн, рябой петух. Малец пригрозил ему кулаком:
— Ну-ка замолкни — ребятенка разбудишь!
Но петух непокорно потряс лоскутками бороды и разинул клюв для нового крика. В то же мгновение старик проворно подбежал к нему с поднятой ладонью. Петух замер, как заколдованный. Пальцы деда приблизились к клюву и сжали его. Второй рукой он ухватил крыло и перевернул птицу навзничь в траву. Минуту дед подержал возле петушиных глаз два пальца, пока тот вяло не сомкнул веки. Тогда старик спокойно отошел.
Мальчуган даже зашелся от удивления:
— Дедушка, как вы это сделали? Научите и меня. Может, и малого так можно успокоить, когда ревет не переставая?
— Нет, парень, на душу людскую шикать не годится. Пусть плачет, коли ей хочется…
И мы пошли дальше по белой дороге, мимо заброшенной лесопилки. Я оглянулся через минуту. Мальца уже не было. Жестянки со сгущенкой, которую я положил на лавке, тоже.
Мне еще никогда не приходилось идти по такой белой дороге. Колея закаменевшей белоснежной глины, будто рассыпанная чумаками когда-то соль, волнами плыла в сторону соснового бора.
— Это грех — топтаться по такому диву в ботинках, — сказал старик и вправду сел расшнуровывать обувь. — Такие дороги, видимо, и к раю ведут…
Мы перебросили связанные ботинки через плечо и пошли дальше, обходя босыми ступнями рыжие ежики шишек. Лес дышал нам в лицо могучей зеленой грудью. Деревья расступались неохотно. Под их густыми тенями, что ощущались почти физически, накатывало такое же густое, какое-то первобытное спокойствие и уверенность, что ты вечен в этом мире.
Незадолго нам встретились по пути два болотных блюдечка с дождевой водой. Одно из них высохло до кофейной гущи, в которой доживали последние часы полусонные головастики. Второе, гораздо полноводнее, не было заселено этими существами.
Старик опустился на колени и с улыбкой промолвил:
— О небо, подай дождя этим бедным лягушачьим детям!
Достал острый камень и обеими руками принялся долбить в затвердевшей земле канал с одной лужицы к другой. Когда мутная жижа до краев заполнила пристанище головастиков, он заградил его глиной, перемешанной с хвоей, словно маленькой дамбой. И вытер руки листом папоротника, не срывая его.
А потом мы лежали на лиловом одеяле чабреца под руинами старой-престарой каплицы. Сквозь прикрытые веки просвечивало солнце, и ветка шиповника, свисавшая над головами, казалась телесно-розовой, словно морские кораллы. Мир застыл в полуденной дреме, даже тишина заснула, только изредка тревожил ее самолетным гуденьем одинокий шмель.
— Хорошо тут, — выдохнул я, растроганный.
—
Около ручья я сорвал пучок цветов. Они виднелись издали — эти живые искорки в зеленой пелене разомлевшего луга. Ярко-фиолетовые цветы росли то тут, то там в гордом царственном одиночестве.
— Центории… — прошептал дед, словно голосом можно было их испугать. — Сейчас это редкостные цветы. Во времена моего детства они обильно росли вокруг, и мы целыми охапками носили центории в еврейскую корчму. Там за них насыпали нам в ладошки немного сахара. И мы слизывали желтые крупицы долго-долго, и вечером не мыли руки, чтобы ладошки и завтра казались еще сладкими. Мне до сих пор цветок этот пахнет тем сахаром.
— Интересно, а почему ее так назвали — центория? — спросил я.
— Возможно, от слова "цент", сантиметр. Лепестки как раз в один сантиметр, — размышлял он. — А, может, потому, что цветок этот гордый и неприступный, как римский центурион…