Читаем Светозары полностью

Мне-то что — сиди, помахивай кнутиком, даже полюбоваться солнечным утром возможность есть, а Сашка вертится на железной дырчатой беседке, как сорока на колу, машет вилами слева направо, слева направо, будто сам хлебушко литовкой косит, только взмахи наоборот, — и уж почернел лицом, глаза от натуги покраснели. Не сдается, однако, молчит. Я оглядываюсь на него, сам останавливаю лошадей:

— Давай подменю, дядь Саш?

— Не-е, — задыхаясь, хрипит он. — Погоняй!

И снова неумолимо стрекочет лобогрейка, поддевает крыльями тяжелые колосья и бросает их на полок. Лошади фыркают, устало мотают головами.

Я украдкой оглядываюсь на Сашку. Он шурует пилами, стиснув зубы, красивое цыганистое лицо его передернуло сейчас страдальческой гримасой. Мне больно на него смотреть.

А отведенной нам на день загонке нет ни конца и ни краю. Дело только к полудню, а я уж присматриваюсь к веткам-прутикам, воткнутым бригадиром на краю полосы. И не за себя я пекусь: мне жалко Сашку.

А вообще-то работать погонышем не только легко, но даже интересно. Ведь хлебное поле только со стороны кажется пустым, необитаемым. А начни его убирать, сколько там живности! Все живое тянется к хлебушку.

Вон целый выводок перепелок пробирается по стерне. Ожирели до того, что на крыло подняться не могут, бегут прямо под копытами у коней. Я перегнулся, щелкнул бичом. Хорош был бы супец, да промазал, язви их!

Без устали снуют меж пшеничных стеблей крохотные мыши-полевки. А хомяки, так те совсем обнаглели: средь бела дня, на глазах у хозяев воруют хлеб. Наберет рыжий толстяк по горсти зерна за каждую щеку, башка раздуется, больше туловища сделается, и шагает важно, с боку на бок переваливается. Лобогрейку завидит, на хвосте приподнимется этаким фертом (только что разве передние лапы в бока не упрет!), и смотрит сердито, с осуждением: кто это еще, мол, за пшеничкой пожаловал? Ну я, понятное дело, на зиму запасаю, а вам она зачем?..

Недалеко впереди из пшеницы на стерню выскочил зайчонок. У него еще любопытства больше, чем страха. Замер столбиком, постриг ушами…

— Сто-ой! — хриплый голос сзади.

Зазевался я, про своего метальщика позабыл. Натягиваю вожжи, оборачиваюсь, — на Сашке лица нет, полок доверху забит хлебом: не успевает сбрасывать, выбился из сил.

— Ты што же это… твою марут! — Сашка широко раскрытым ртом хватает воздух, дергает узел веревки, которой привязан к беседке. Наконец веревка ослабевает, он кулем валится на кучу колосьев. Лежит ничком, схватившись руками за натертые культи, а спина ходит ходуном. Неужто плачет? Но нет, приподнял голову — глаза сухие, только слиняли, опустели от боли. Задрал штанины, — на морщинистых культях кроваво-багровые рубцы от веревки.

— Дядь Саш…

— Молчи… Никому не сказывай, что я тут, — он кивнул на забитый хлебом полок, — что я запоролся малость. И про ноги, — криво усмехнулся, пошевелив культями, — а то — прощай лобогрейка. Особливо Тамарке не вякни, она спросит…

И точно: Тамарка принесла Сашке обед прямо на полосу, а как только он чуть отлучился, она ко мне:

— Сережа, как он тут?

— Кто?

— Ну Санька.

— Обыкновенно. Вкалывает, как зверь!

— Ты не крути. Тяжело ведь ему, я по роже его вижу.

— Легко только из чашки ложкой.

Потом мы обедаем, расположившись прямо на стерне. Я достаю собранный мамой сидорок, где пайка черного хлеба, бутылка молока, пучок переросшего лука-батуна. Тамаркино-то угощение не шибко-то богаче, зато горячее есть: свеженький супок в обмотанном тряпками чугунке.

И у меня мелькает мысль, что все-таки женатому человеку живется веселее.

— Подсаживайся к нам, Сережа, — зовет Тамарка. — Я ведь на всех варила. Вот и ложку для тебя прихватила.

— Давай, давай! — видя мою нерешительность, подбадривает Сашка. — Гуртом и батьку хорошо колотить, не тока обедать…

Преодолевая мучительную робость, я подползаю к разостланной Тамаркой тряпице, вытряхиваю на нее свои жалкие харчишки.



— Тебя кормят, как гусака перед пасхой! Гляди, чего наложили! — не совсем удачно шутит Сашка, и Тамарка незаметно толкает его в бок локтем. Она пододвигает мне миску с супом, кладет на голову жестковатую от работы ладонь. И я вздрагиваю, заглатывая ставший в горле судорожный комок: точно так вот ласкает меня изредко мама. И хочется схватить эту руку, припасть к ней губами в порыве благодарности и любви. И смутно догадываюсь я в этот миг, что и раньше она, моя любовь к Тамарке, была больше похожа на нежную, невысказанную любовь к матери…


Уходя с поля, Тамарка наказывает:

— Ты смотри, Саша, береги себя. Не под силу ведь тебе этакая работа.

— Ты кому это наказываешь?! — почему-то сразу взрывается Сашка и кивает на меня. — Ты ему наказываешь?! Сережке?

— Тебе.

— Мне?! Да ведь я мужик, а он, почитай, ребенок! Почему же не ему, а мне эта работа не под силу?!

— Ладно, ладно, успокойся, — пятится Тамарка. — Уж и сказать нельзя…

— Думай, што говорить!! — орет, как под ножом, Сашка и, кажется, готов запустить вослед жене свой утюжок, которым он отталкивается, передвигаясь по земле…


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже