Она испуганно побледнела, схватилась обеими руками за горло, — будто умоляла о чем-то людей. Потом начала тихо, с хрипотцей в голосе:
Другие голоса, сначала робко, дальше все смелее стали вливаться в песню, и вот уже развернулась она во всю мощь и ширь и полилась привольно и раскованно, загремела мужскими басами, будто дальние громы зарокотали над степью, по которой скакал казак, и тонкие бабьи подголоски пронзительным ветром зазвенели в ушах этого казака.
А над этим стройным потоком голосов взмывал, потрясая чистотой и звонкостью, теткин Мотрин голос, который поднимался высоко, под самый церковный купол, и парил там в одиночестве. Это ощущение было настолько реальным, что я невольно задрал голову вверх и увидел в центре купола сквозь осыпавшуюся известь, сквозь копоть крохотного ангелочка на серебристых, как у стрекозы, крылышках, и мне подумалось вдруг, что это и есть взлетевший голосок тетки Мотри… Вот он поднимается все выше в мутную синеву, истончаясь, умирая от жалости и любви, и вот-вот не выдержат, надломятся его серебристые крылышки…
Я перевожу взгляд на Мотрю, лицо ее, некогда круглое и румяное, теперь исхудавшее и бледное, как снег, даже слегка голубовато, — наверное, от свечения больших синих глаз. Она судорожно стягивает за концы косынку на горле и трудно понять, рыдает она или поет, и боязно за нее в этот миг…
У нас в деревне любили и умели петь. И не только на гулянках. Пели до войны всюду, где собиралось хотя бы несколько женщин: когда гуртом ехали на полевые работы и возвращались вечером с поля, в короткие минуты отдыха на току, в коровнике, на огороде, в душистой тени стога в сенокосную пору. Я уж не говорю об уличном пении девушек и парней под гармошку летними вечерами. Без песни взрослые не мыслили свою жизнь.
Были свои знаменитости навроде тетки Мотри Гайдабуры, одаренные прекрасным слухом и голосом. Таких людей у нас уважали, бывало, специально приглашали в торжественных случаях к себе за праздничный стол — «для запеву». «Где поют, там меньше пьют», — говорила моя бабушка Федора.
Я много раз слышал тетку Мотрю и до этого, но мне кажется, что никогда она не пела так вдохновенно, как сейчас. Да и не только она. Может, за войну отвык от песен, потому и кажутся они теперь такими необыкновенно красивыми — до жарких мурашек на спине, до слез…
Потом были пляски. Тамарка Иванова принесла баян дяди Якова Гайдабуры. Сам-то он, дядя Яков, до сих пор не вернулся из армии, и теперь играл за него безногий сын Сашка. Они с Тамаркой поженились и жили у тетки Анны, Тамаркиной матери. А баян сохранился чудом. Можно диву дивиться, как не загнала его тетка Мотря, когда ее ребятишки пухли с голоду. «Як же я продам его, — говорила она покупателям с наивной убежденностью малого ребенка, — ведь Яша не велел продавать. Нарушу обещание, а его, мого Яшу, возьмут та и убьют злые вороги. Ни-и, не обманите…»
Сашка Гайдабура играл, конечно, хуже отца, но, как говорится, на безрыбье и рак рыба. Он поудобнее приспособил баян на своих культях, отвалился на спинку стула. Между столами разобрали небольшой круг. Сашка сыграл «Камаринскую», «Гопак», потом «Подгорную», а круг оставался пустым. Отвыкли бабоньки за войну плясать, хоть и под хмельком сейчас были, но стояли, понурив головы, стыдясь и друг друга и самих себя. Почтальонка Нюшка Ковалева крутилась возле них, умоляя чуть ли не со слезами на глазах:
— Девки-бабоньки, ну чо же вы?! Музыка-то зря пропадает!
Похоже, ей жалко было напрасно играющего Сашку Гайдабуру, которого любила она безответно еще с довоенного времени и по наивности никак не умела скрывать свои чувства.
— Ну, чо же вы, язви вас в душу-то! — тянула она за рукав то одну, то другую женщину, потом выскочила на круг сама, смешно затрясла горбиком:
Мамина подружка Дунька Рябова, которая лучшей плясуньей на селе была, не выдержала, тоже выскочила на круг, ударила в пол каблуками с каким-то горьким отчаянием:
Другие бабы затоптались по кругу, заохали, замахали платочками.
Пока, разинув рот, я сидел, переполненный радостным гулом непривычного веселья, мой закадычный дружок Ванька-шалопут действовал. Он вынырнул откуда-то из-под стола, поманил меня на улицу. За клубом остановился, показал из-за пазухи горлышко распечатанной бутылки:
— Бачишь? Счас мы с тобой врежем по стопарику, — он достал из кармана граненый стаканчик, — а чо? Чем мы хуже других? Как работать — дак наравне со взрослыми… — Он набулькал в стаканчик, протянул мне: — Пей!
Я ошалел от неожиданности. В семье у нас считалось: пить водку ребятишкам — самый большой грех. Хуже даже, чем курить.