Впрочем, как ни горько вспоминать ошибки прошлого, Сабуров невольно подумал, что перед войной слишком многие взрослые люди были недалёки от такого именно представления о ней.
Война... Последнее время он, вспоминая свою жизнь, невольно приводил её всю к этому единственному знаменателю и задним числом делил свои довоенные жизненные поступки на плохие и хорошие не вообще, а применительно к войне. Одни житейские привычки и склонности сейчас, когда он воевал, мешали ему, другие — помогали. Вторых было больше, должно быть, потому, что люди, подобно ему начавшие самостоятельную жизнь в годы первой пятилетки, прошли такую тяжёлую школу жизни, полную самоотверженности и самоограничений, что воина, если исключить постоянную возможность смерти, не могла поразить их своими повседневными тяготами.
Так же как и многие его сверстники, Сабуров начал работать мальчишкой, метался со строительства на строительство, несколько раз принимался учиться и опять, сначала по комсомольским, а потом по партийным мобилизациям, не доучившись, уезжал работать. Когда подошёл его срок, он два года прослужил на действительной в армии, приехал оттуда младшим лейтенантом и, возвратясь к своей профессии строительного прораба, снова стал дневать и ночевать в котлованах и на лесах Магнитогорска.
Годы пятилеток увлекли его, как и многих других, своей строительной горячкой и, спутав все карты, толкнули совсем не к той профессии, о которой он мечтал с детства. И всё-таки, как и многие другие, он в конце концов нашёл в себе силы отказаться от привычной работы, заработка, быта и уже далеко не мальчиком сменить всё это на студенческую скамью и койку в общежитии.
За год до войны он приехал в Москву и поступил на исторический факультет. В июне 1941 года сдал свои первые университетские экзамены, а через несколько дней услышал речь Молотова. Случилось то, чего все ждали и во что где-то в глубине души всё-таки до конца не верили. Началась война, которая через год и три месяца привела его, человека, когда-то хотевшего стать учителем истории, три раза выходившего из окружения, два раза награждённого и пять раз раненного и контуженного, сюда, в Сталинград. Привела в эту комнату, которая, может быть, и могла на минуту напомнить ему о мире, если бы на украшенной домашними вышивками плюшевой спинке дивана не висел автомат.
Было далеко за полночь. Сабуров, рассеянно слушавший рассказы Масленникова о его жизни и невольно вспоминавший свою, медленно свернул самокрутку, вложил в мундштук и закурил. Масленников, замолкнув, неподвижно сидел против него. Так они сидели оба и молчали, может быть, пять, может быть, десять минут. Потом Масленников опять заговорил, на этот раз о любви. Сначала он с мальчишеской серьёзностью рассказывал о своих школьных увлечениях, потом заговорил о любви вообще и кончил тем, что неожиданно спросил у Сабурова:
— Ну, а у вас любовь?
— Что любовь?
— Любви разве у вас не было?
— Любви? — Сабуров затянулся и закрыл глаза. Любви... разве в самом деле не было у него любви?
Он вспомнил нескольких женщин, которые мимоходом прошли через его жизнь так же, как, очевидно, он прошёл мимоходом через их жизнь. В этом отношении они, наверное, были квиты: он ни в ком не разочаровался и никого не обидел. Может быть, это было нехорошо, кто знает. Пожалуй, скорее всего, это выходило так — легко и коротко — не потому, что ему не хотелось любви, а именно потому, что слишком хотелось её. И те, с кем выпало ему встретиться, и то, как это вышло, было так непохоже на любовь, как он её представлял себе, что он и не старался сделать это похожим на неё. Впрочем, во всех этих подробностях можно было признаться только самому себе, и когда Масленников после долгого молчания переспросил: «Неужели не было любви?» — он сказал: «Не знаю, не знаю, должно быть, не было...»
Он встал с дивана и несколько раз пересёк комнату.
«Нет, но может быть, чтобы её не было, — подумал он, — вернее, может быть, что её не было, но не может быть, что её не будет».
И вдруг вспомнил слова девушки на пароходе, что она больше боится смерти оттого, что у неё не было любви, а он не должен бояться, потому что он взрослый и у него, наверное, уже всё было.
«Нет, не всё, — подумал он. — Не всё. Боже мой, как много и как мало всё-таки всего было и как, наверное, скучно и невозможно жить человеку, которому хоть на минуту покажется, что у него уже всё было...»
Он ещё раз пересёк комнату и, подойдя вплотную к Масленникову, положил руку на его плечо.
— Слушай, Миша, — сказал он, не столько собираясь ответить ему, сколько отвечая своим собственным мыслям. — Слушай, Миша. Нам с тобой никак нельзя умирать. Ну никак, просто никак...
— Почему?
— Не знаю. Знаю только, что нельзя.
Вошедший связной сказал только одно слово: «Атакуют». Сабуров сел на диван, наспех подвернул портянки, натянул сапоги и сразу же, привычным жестом попадая в рукава, надел поверх гимнастёрки шинель.
— Вот поспать и не успели, — сказал он Масленникову, застёгивая ремень.