Но мы слышим здесь лишь вопрошание и недоумение Шестова, ибо собственные его «неистовые речи» немы. Но они в самом вопросе: или Единое эллинского симпозиона, утешающая Трансценденция человеческих религий, или Бог, способный вернуть детей Иову и бывшее сделать небывшим. Либо Афины с их этикой, логикой и наукой, либо Иерусалим с некой безымянной верой и воплями? Так спрашивает видимая – «скованная» – философия Шестова. Скованная именно тем, что так беспощадно и проницательно выслеживает и разоблачает в других: необходимостью логически рассуждать там, где следовало бы ей взывать и неистовствовать. Он окован своей философией точно так, как Парменид, по словам Аристотеля, был окован принуждающей его истиной.
Мне вспоминается здесь о. Павел Флоренский: «Если чужая душа потемки, пишет он в очерке
Тайна – это скованность шестовской мысли, его замолченная проповедь о свободе Божьей. Откуда у него – спросим еще раз, – эта прикровенность, напряженность, двойственность всех вопросов, всех шестовских прорывов к «значительнейшему», за которым – Бог, а «Бог – значит – все возможно»? Да, возможно все, кроме возможности говорить разумно. Но откуда эта неутомимость и страстность, эта «заведенность» в разоблачении разума и этики вместо того, чтобы открыто и взаправду искать Бога, который выше этики, выше добра – к чему призывал Шестов в одной из ранних книг?[87]
Как будто разрушая стены своей темницы, вкладывая в это дело каждый раз столько труда, сноровки, мастерства, упорства, иронии, воли и, наконец, попираемого им философского разума, он, проделав брешь, не выходит на свободу, столь превозносимую издали, а возвращается назад, чтобы пробиваться снова в другом месте. Как будто главная нерешенность именно там и начинается, где гаснет разум и пробивается свет, где все человеческое теряет опору, и произвол Бога вступает в свои права. Замечает ли Шестов, что освободив Бога от человеческого познания и представлений о нравственности, сделав само существование Его недоступным и нерешенным, он как бы «с другого конца» повторяет столь отталкивающую его мысль Спинозы: воля и разум Бога имеют столько же общего с волей и разумом человека, сколько общего имеет Созвездие Пса с псом, лающим животным? Бердяев, проспоривший с ним всю жизнь, в уже цитированной здесь рецензии на шестовскую книгу о Киркегоре сказал, быть может, самые безжалостные слова об авторе:
«Мысль Шестова носит особенно трагический характер, потому что Бог, для которого все возможно, который выше всякой необходимости и всех общеобязательных истин, остается условной гипотезой, Бог постулируется для спасения от власти разума и морали, подобно тому, как Кантом Он постулировался для спасения морали»[88]
.Чем могло бы ответить на эти слова исповедание Шестова? На территории аргументов он уязвим, как был бы уязвим и Иов, если бы стал перекладывать вопль в философию. Бог для него – самое важное, неописуемая свобода – лишь «условная гипотеза». Но приговоренный умозрением, он должен был завопить еще неистовей: Можно ли назвать Бога «постулатом»? Бог владеет всеми человеческими постулатами, Бог Живой, как бы Он ни был явлен, как бы Он ни был назван, обитает в душах людей и стоит у истока той «великой борьбы», что всегда идет за Него. И этот вопль как подавленное славословие также звучит в философии Шестова.
Вопль и умозрение оспаривают и побеждают друг друга. Да и вправе ли мы назвать спором это яростное противоборство ради «значительнейшего» (псевдонима Бога), где обе стороны изнемогают? Мы видим ясный знак смертельного изнеможения: философия валится наземь. Она зачеркивает саму себя. То дело, к которому философия по самой сути своей призвана, которым она только и в силах заниматься, ею же самой признается греховным, трусливым, суетным. «Она ищет твердых основ, бесспорного, окончательного, почвы и больше всего страшится свободы, каприза, т. е. всего, что есть в жизни необычного, гадательного, неопределенного, не подозревая, очевидно, что именно это необычайное, гадательное, неопределенное, не нуждающееся в гарантиях и защите, есть единственный и истинный предмет ее изучения, то тщгсоштоо, о котором говорил и к которому стремился Плотин, та “действительность”, которую из своей пещеры разглядел Платон, тот Бог, которого скрыл под “математическим методом” Спиноза и который вдохновлял гадкого утенка, подпольного человека Достоевского, когда он показывал кукиш и выставлял свой отвратительный язык сооруженным людьми хрустальным дворцам. Великие древние мудрецы оставили нам завет: про Бога нельзя сказать, что Он существует. Ибо сказавший: “Бог существует – теряет Бога”»[89]
.