Но не успели мы подойти к калитке, как увидели направляющегося к нам седого мужчину в пенсне. На нем были рубашка с закатанными рукавами, жилет, который обычно носят под пиджак, и брюки от костюма. Наверное, в спешке не успел надеть пиджак. Он поздоровался с тобой через забор и попросил, чтобы мы вошли с черного хода, потому что эта калитка, по его словам, забита на века. Мы вошли в большой двор, посреди которого был колодец, прикрытый замшелым от старости навесом. Рядом стояло корыто, в нем хозяйничал индюк. Увидев нас, раскраснелся, распушил перья, как будто кто-то его раздул.
— Что это еще за чудовище? — удивился Михал.
— Это индюк, молодой человек, — ответил ему мужчина в пенсне. Потом он все время так обращался к Михалу, как бы забывая его имя. Полная женщина оказалась именно той кузинкой, про которую ты рассказывал. Несмотря на дальнее родство, она чем-то напоминала твою мать, возможно, переполнявшей ее добротой. Странно, но в моей жизни часто встречаются люди как бы одномерные: абсолютно хорошие или абсолютно плохие. Они обделены многими другими человеческими качествами и напоминают мне деревья, не дающие тени. Кузинка твоей матери (седой мужчина звал ее Цехной) проводила нас в комнату наверху, где уже стояли наши чемоданы. Окна комнаты выходили в сад, обнесенный забором, но в заборе были щели, через которые можно было вылезти на дорогу. Как-то я увидела тебя, идущего между заснеженными яблонями. Ты пролез в дыру, так было ближе до станции, не нужно обходить горку. Приехав с нами тогда в деревню, ты хотел тут же вернуться в Варшаву. Родственники насилу заставили тебя остаться на обед, который несколько затянулся. За столом я поймала твой вопросительный взгляд: «Что же будет с нами дальше?» И мысленно ответила тебе: «То, что должно быть». К вечеру кучер запряг бричку и отвез тебя на станцию. Впереди у нас были три встречи, три первых дня любви. Самым важным было последнее воскресенье. Когда ты садился в бричку, а мы с Михалом стояли у калитки, я встретилась с тобой глазами и почувствовала: ты любишь меня так же, как я люблю тебя. Через два дня, во вторник, вспыхнуло восстание. Ты знал, что это произойдет, но не выдал себя ни одним словом. Пообещал приехать в следующее воскресенье, понимая, что это невыполнимо.
И снова дым над Варшавой… Может быть, это было возмездием за ту нормальную жизнь, когда рядом, за Стеной, умирало гетто. За беззаботные улыбки девушек, за сплетничающих за чашкой кофе женщин, за конспираторов-мужчин в длинных сапогах, которым не приходило в голову объединиться с теми, что были тогда за Стеной. Вероятно, теперь я тоже помолилась бы о легкой смерти для восставших, если бы там не было тебя. Но ты был там. День за днем я вслушивалась в новости, которые люди передавали друг другу, а ночами вместе с седым доктором мы ловили Лондон. Но вести были более чем скупыми. В это время я не могла выдержать покоя деревенской жизни, меня раздражал размеренный порядок, царивший в этом доме. Муж пани Цехны вел обычную врачебную практику. Пациенты приходили к нему домой, а иногда ночью его вызывали к больному. Несколько дней у нас на чердаке лежал раненый партизан. Мы скрывали его от Михала, чтобы мальчик случайно не проговорился. Он носился с деревенскими детьми, я ему разрешала, хотя пани Цехна кривилась. Однако все же смирилась с тем, что я принимаю все решения, связанные с воспитанием твоего сына. Она даже спросила, кем я вам прихожусь. Я ответила, что другом семьи. Для нее это показалось маловато.
— Вы дружили с Марысей?
— Нет, с бабушкой Михала, — ответила я, уже зная, что Марыся — это твоя жена.
Она тут же просияла и стала рассказывать о твоих родителях. Я охотно слушала ее. Узнала, что твой отец и дед были врачами и что ты пошел по их стопам — стал кардиологом. Сердечным доктором. Мне казалось это прекрасным. Тебе предрекали блестящую карьеру в клинике. Когда началась война, ты был любимым ассистентом профессора Косовича. Мой отец у него лечился…
— Распалась семья, словно кто дунул на молоко, — печально рассказывала пани Цехна. — Отец Анджея погиб в начале войны. Алинка пошла за ним, Марыся в Освенциме…
В установленный час мы собирались к обеду. Доктор в своем неизменном жилете, со спинкой из полосатого блестящего материала, пани Цехна — в традиционном фартуке на бретельках. Она вносила супницу, а муж серебряной ложкой с благоговением разливал суп в тарелки. Он делал это с таким трепетом, как будто от того, прольет ли он хоть капельку, зависели судьбы мира. Потом было второе, а на десерт — домашний пирог. В любое время года по воскресеньям подавался пирог со свежей вишней. В крайнем случае, с вишневым вареньем. То, что война еще продолжается, что в десятке километров отсюда умирает одна из европейских столиц, — ничто, казалось, не могло поколебать эту традицию.
Чтобы не сойти от всего с ума, я возобновила свои уроки. Моим учеником был Михал. Один день мы занимались английским, другой — французским и говорили только на языке. Семья доктора поглядывала на нас с удивлением, в особенности пани Цехна.