Читаем Святая ночь полностью

— Моя вера в себя естественнее твоей, — резко оборвал его я. — И для самоутверждения мне не требуется ни льстивая критика, ни выставки, ни выгодные заказы.

— А ты, вдобавок ко всему, выстраиваешь из своих неудач целую теорию? — Лернау был непоколебим и говорил со мной свысока. — Ты брюзжишь, старина, и это даже можно понять. Разве прежде ты не говорил совсем другое? Вспомни-ка разговор с этим рыжим, с Ульманом…

— У него в мизинце больше таланта, чем у тебя во всей пятерне!

— Да, вот как? — теперь обозлился и Лернау, я обрадовался, что смог наконец вывести его из себя. — Как бы там ни было, ему пришлось стряхнуть прах с ног своих, твоему Ульману, смотаться! — воскликнул он. — Нет, я правда не понимаю, почему ты его защищаешь! Тогда, во всяком случае, вы чуть не подрались.

Лернау снова успокоился. Даже улыбнулся.

— Когда Ульман говорил об одиночестве художника, об отсутствии у него прямых связей, о внутренней и внешней свободе, — разве не ты тогда взорвался? Ведь это ты утверждал, что искусство должно иметь корни в действительности, — да, это твои слова! Так что же ты хочешь, мои корни — в действительности! У искусства должна быть своя миссия, оно должно выполнять свою задачу — и это твой аргумент! Ты говорил: искусство нуждается в побуждении, в заказе. Вот и я…

— Как ты извращаешь все понятия! — перебил я его. — Я говорил о двух разновидностях побуждения, о заказе материальном и моральном! Ты не мог не уловить разницы. Материальный заказ тобой получен, а до иного тебе и дела нет. Как раз то, что ты называешь действительностью, это и есть ложь! Иногда я спрашиваю себя, — продолжал я, — что, в сущности, хуже, ваши аутодафе или то, что вы именуете своим творчеством? Единственное, на что стоит посмотреть в ваших музеях, это пустые прямоугольники там, где висели изгнанные вами картины.

Не в силах владеть собой, я ударил обоими кулаками по столу. То, в чем я не признавался самому себе, — осознание одиночества и горчайшей пустоты нашей жизни, ее бесплодие и узость — все это вместе набросилось на меня с такой силой, что я принялся молотить кулаками по столу, будто это была дверь той огромной тюрьмы, в которой нас тогда держали.

Резко выдвинув ящик, я бросил на стол литографические оттиски убранных из музеев картин. Их я скупал тайком, потому что они были изъяты из обращения.

— Взгляни на них, — крикнул я Лернау. — Взгляни на них! Они — вехи нашей устремленности! Эти краски пылают страстью к свободе. Эти формы — выражение наших поисков вечной истины! — говорил я с несвойственным мне пафосом.

Я схватил Штеффи за руку.

— Посмотрите и вы на них! — воскликнул я. — Нельзя же навек остаться невидящей! Разве вы не чувствуете, как эти картины говорят нам, что значит быть человеком! И сколько добра в человеке и в то же время зла! Сколь беден и сколь велик дух!

На столе перед нами лежали листы, отлично выполненные литографии. Молодой Лернау, весь красный, приблизился к нам, опустив свои большие, слегка навыкате глаза. Кончиками пальцев, словно стыдясь прикосновения к ним, он переворачивал листы.

— Много тут всякой всячины, — проговорил он. — Но собрание у тебя, можно сказать, полное. Все эти… расово неполноценные. Ах, да тут еще Кольвиц с ее тлетворным запахом нищеты.

Тяжело дыша, я стоял рядом с ним.

— Барлах, — продолжал Лернау, — конечно, где ему еще быть. Да, а это что такое? Действительно, Рембрандт! Надо сказать, ты в курсе последних веяний. Дискуссия о нем пока не завершена. Леман-Хильдесгейм, как-никак, называет его художником гетто, и я его точку зрения разделяю, если тебе угодно знать…

Лернау не улыбался, он лишь обнажил зубы, взял в руки лист «Иосиф рассказывает свои сны» — и порвал его. Этот треск разрываемой бумаги я не забуду до конца дней моих: так зловеще он прозвучал. Я хотел было схватить Лернау за руку, но меня опередила Штеффи, подбежавшая к нему. Она с такой силой впилась зубами в его ладонь, что он закричал от боли.

— Ты свихнулась, Штеффи, — крикнул он, поднося ладонь ко рту.

Обе половинки листа опустились на пол. Штеффи, не глядя на Лернау, присела, соединила оба куска и начала разглаживать их нежными, врачующими движениями. Она еще долго сидела на полу вся в слезах.

— Йод на тумбочке у кровати, — сказал я Лернау и повернулся к Штеффи. — Не надо плакать, — попросил я и тут же умолк.

Нет, мне было не до увещеваний, слишком безутешно выглядело все вокруг меня и во мне самом.

— Да, плачь! — вдруг проговорил я, поняв вдруг, что перевернулось в Штеффи. — Да, плачь! Плачь, причин хватает. Кричи, кричи, чтобы тебя слышали!

Лернау задернул за собой портьеру в маленькую боковую комнату, где стояла моя постель. Пустил холодную воду на руку.

— Плачь, — говорил я Штеффи, — не стыдись своих слез. Плачь, если не можешь сделать ничего другого.

Лернау закрыл кран и вернулся в комнату. Он все еще потирал свою левую руку. Светлые волосы смочил и расчесал, открыв лоб; лицо его казалось сейчас голым.

— Ты пожалеешь об этом, рано или поздно, — сказал он сухо.

Перейти на страницу:

Все книги серии Антология зарубежной классики

Похожие книги