Собрали кольца, перстеньки, сережки, один снял и подал ключ с пояса, другой шутник — гребенку, — и все это вместе с ломтиками хлеба положили в чашку, покрыли ширинкой и, спев чинно песню хлебу и соли, принялись за подблюдные песни, вынимали из-под ширинки поочередно что кому приходилось и пророчили будущее, большею частию с намеками на настоящее; там пропели, последнему «Дорогая моя гостейка», свадебную песню, и принялись хоронить золото; за золотом пошли опять гаданья разного рода, где всякий выдумывал и пригадывал свое, кто чему был горазд.[50]
Тут и кур снимали с нашести, водили лошадей через оглоблю, вызывали собак лаять, кидали башмак через ворота, бегали с лучиной, считали сучки в полене, дергали рубами солому из омета, прислушивались на перекрестке и, наконец, лили воск и олово.Все это шло своим чередом, шумное веселье заглушало всякое иное чувство или воспоминание, и во весь вечер и ночь никто не заботился о Груше, которая, как мы видели, оказалась нездоровою и осталась дома.
Груши, однако же, в это время не было и дома; она там сказала, что идет на святочные посиделки. Она не совсем солгала и точно была на посиделках — но на каких? Она была одна, не пригласила никого с собою и никому не сказала, что затеяла. Груша решилась, отогнав от себя всякий страх, дознаться наконец о будущей судьбе своей во что бы ни стало. Она оделась, как в гости, в щегольской, шелковый сарафан свой, с кисейными[51]
напускными рукавами, причесалась, повязала повязку с богатою поднизью, накинула на себя шубейку, на голову платочек, но, сошед с крылечка, быстро повернула налево, то есть не к воротам, а к задворью. Пробежав под стенкой мимо коровника и конюшни, сарая, амбара, она перескочила небольшой промежек и вошла к баньке, стоявшей на самых задах, где уже начинался коноплянник.Едва переводя дух, она осторожно притворила за собою двери передбанника, вошла в баню, — мороз пробежал у нее по хребту, — но она еще раз ощупью воротилась к наружным дверям, засунула засов, опять вошла в баню, осмотрела против неба продушину, или оконце, хорошо ли оно закрыто, вырубила огня и зажгла лучину. Банька осветилась, и к одному углу, между полком и лавкой, стоял столик, накрытый столечником, а на нем два прибора, то есть по белой, с синими разводами и точками тарелке, по ножу, деревянной ложке и по утиральнику; перед приборами стоял хлеб, соль, складное зеркальце, обклеенное, как и самый ларчик, красной переплетною бумагой, и две свечи в грубых деревянных шандалах.[52]
Груша со страхом перекрестилась, оглянулась, зажгла обе свечи, расставила их по обе стороны зеркала, взяла лежавший в углу на лавке мешок и осторожно положила его поближе к столу. По голосу, который при этом случае раздался внезапно из мешка, надобно было догадываться, что в нем сидит петух. Она села за стол, вздрогнула нечаянно, увидав себя в зеркале, сложила на груди ладони, тяжело, но тихо вздохнула и, взяв с решимостию нож, очертилась им, приговаривая трижды: «Суженый-ряженый, приди ко мне ужинать!..» В первый раз она сказала это почти шепотом и вздрогнула, услышав свой голос; но она смело возвышала его и в третий раз проговорила заклинание громко и твердо, только потупив глаза. Все стихло, красавица одиноко и молча сидела за своим прибором, глядела в зеркальце и с видимым напряжением удерживала голову свою постоянно в этом положении.Прошло несколько времени — и она вдруг вздрогнула. Кто-то стучался у дверей. Дыхание ее стало чаще, алый румянец бросился в шею и щеки. Стук усиливался; у отдушины, над гадальщицей, послышались голоса; ветер завывал, собаки залаяли, кто-то стал сильно дергать и качать наружные двери, смрадный запах, как от жженой кожи, разнесся по бане…. Груша сидела не шевелясь; виски стучали, дыхание спиралось у нее в груди, которая высоко волновалась.
Наружная дверь бани сильно заскрипела на крюках, как она всегда делывала, когда ее не приподымали, отворяя; затем ее опять захлопнули. Груша услышала топот, вторые двери пошатнулись — но она потупила взоры и не оглядывалась…. Кто-то ступил раза два и сказал ласковым голосом: «Красавица моя, уточка золотая, сизая голубка, люб ли я тебе?»
Теперь только Груша, обомлев почти по наружности, но сохраняя полную волю и сознание, зачуралась еще раз потихоньку и взглянула на гостя. Это был ловкий молодой парень, в синей сибирке[53]
по колени, подпоясанный алым шелковым поясом; полосатые шаровары заложены были в сапоги, за поясом голицы,[54] а в руках шляпа со светлой пряжкой и тремя павлиньими перьями. Он умильно глядел на девушку, разглаживая пальцами едва пробившийся ус свой.Груша глядела на него прямо большими глазами своими, не смигивая, и грудь ее сильно колыхалась: на лице ее было написано какое-то недоумение, будто она не знала, радоваться ли или плакать.
— Ты похож на Федота, — сказала она мягким голосом, — но ты не Федот?..
— Мало ли Федотов на белом свете, — сказал суженый, — я вот весь перед тобой — гляди, любка моя, голубка моя, да урони ненароком слово ласковое: люб ли я тебе?