На улице белым-бело и так тихо, что слышно, как позвякивают колокольчики на санях мороза. Это несколько приводит нас в чувство.
– Рождество не всегда было таким одиноким, – говорит семинарист, пока мы курим его сигарилы «Нат Шерманс». Его правое плечо чуть приподнимается вверх – он всегда так делает, когда говорит о традиции.
– Раньше был другой порядок. Были женщины, которые после смерти своих мужей вели хозяйство священников. Это было своего рода призвание. Они больше никогда не выходили замуж. Раньше было лучше, всем находилось дело и место, но теперь никто так больше не делает.
Порядок, место, женщины, убирающиеся в домах священников. В каком-то тусклом уголке сознания я все еще вижу, как эти женщины, облаченные в серое и черное, беззвучно ступают в обуви на резиновой подошве по дому, освещенному светильниками в форме кизила. Почти все они постриглись в своем горе. Сколько же вдов и бывших жен оставил Иисус по всему свету. Я помню. Я была одной из них.
Вероятно, это наш последний подобный разговор с семинаристом. После его рукоположения все его особые дружеские отношения с женщинами должны быть прекращены. Я понимаю почему, но в более широком смысле это пугает. Ведь если ты не дружишь с женщинами, они становятся для тебя чем-то теоретическим и бестелесным.
Снег падает, оседая на земле мультяшными сугробами, и я смутно размышляю о том, что форма – это судьба: дождю суждено лить, снегу – собираться в сугробы, стихам – в сборники, а мне – в стихи. Что-то овладевает мной, и я внезапно бросаюсь бежать по тихой улице.
– Я быстрая, – всегда настаиваю я в разговорах с мужем, упрямо и неподвижно лежащим посреди кровати. – Раньше была еще быстрее, пока у меня не выросли сиськи.
Он мне не верит, но взглянул бы он на меня сейчас – я лечу в метели. Неповторимые, как отпечатки пальцев, снежинки собираются вокруг меня в огромные невидимые вершины и склоны. И звезды, и весь мир словно украшены фестонами. Уличные фонари все еще горят, ночь пахнет, как новенькая монетка, а почтовый ящик как будто светится от всех тех писем, которые когда-либо в нем побывали. Семинарист смеется и машет в сторону открытой двери, но мне не холодно, и я пока не хочу домой. Места для людей, широкие пространства, тесные маленькие тела, плывущие по миру в той форме, которая им была предначертана.
Я добегаю до церкви и вижу грот Мариан, скрытый в той части сада, где деревья торчат из снега, точно гигантские спички. Уже почти Сочельник. Завтра в этой церкви мои самые любимые хоралы прогорят коротким, но ярким огнем, в свете которого люди будут держать у лиц мягко оплывающие свечи, а нотки воска будут падать на картонные подсвечники. А через год они вернутся снова.
14. Голос
По моему опыту, лучший способ научиться писать стихи – сначала потерпеть сокрушительное фиаско на ниве пения.
Из-за того, что мой отец сильно злоупотреблял шестиструнными гитарами, пока мама была беременна, моя сестра Кристина родилась с музыкальным инструментом в горле. За ним нужно было ухаживать, настраивать его и без устали практиковаться, поэтому в подростковые годы мы долгое время вместе брали уроки вокала. Мы называли их просто: тренировка голоса.
Мысленно вернитесь к урокам фортепиано, флейты, виолончели, игры на барабанах, вращению жезла, балету, гимнастике или к бесплатным самостоятельным занятиям у себя дома или во дворе, когда вы, в свете одинокого уличного фонаря, снова и снова бросали теннисный мяч в квадрат на двери гаража. Словом, вернитесь в то время, когда вы тренировались, доводили себя до седьмого пота, выполняя упражнения, и в каждой капле этого пота чувствовали, как закаляется ваше тело и дух на пути к совершенству.
Увы, некоторым не дано это познать, и я была именно таким человеком.
Это была величайшая трагедия в моей жизни. Умей я петь, вы бы не держали в руках эту книгу. Я бы сейчас сидела в своей квартирке где-нибудь в Вене, подносила маленькие пирожные ко рту, сжимая их двумя пальцами, пила бы одеколон и гладила белого стерилизованного перса, лежащего на обитом золотой парчой диване. Будь я в состоянии извлечь из своего тела сладостный чистый звук, мне бы не было нужды в бумаге. Но петь я не умела, и вот случилось то, что случилось.
Я не умела «читать» музыку, зато музыка еще как умела читать меня. Она скользила по мне, слово за словом, глава за главой, водя пальцем по середине страницы, бесстыдно выделяя ногтем мои самые слабые строки. И понимала меня так хорошо, что это даже пугало. Ничто во мне не могло укрыться от ее глаз, но сама она была для меня закрыта.
Я не понимала музыкальной структуры, не понимала, как использовать дыхание и как превращать лицо в мертвую маску, когда я беру высокую ноту. Кроме того, я не понимала, как работает музыкальный размер. Не удивительно для человека, далекого от метрической системы.
Кроме того, во мне было совершенно атрофировано чувство тональности. Что это вообще за чувство такое, к остальным и веревкой не привяжешь. Даже к шестому.