Но вот что вызывает сомнения. Толстой героически изучает греческий язык не на подъеме, а в состоянии крайнего упадка физических и умственных ресурсов. Это то самое время, те страшные зима и весна 1870–71 годов, о которых Софья Андреевна вспоминала как о первом необратимом «надрезе» в семейных отношениях, когда «сломилась жизнь». И в это время Толстому физически плохо, он болен: его мучают ревматизм, зубная боль, постоянные бессонницы. Но при этом Толстой «весь в Афинах» и даже по ночам «говорит по-гречески» (из письма к Фету).
Весной 1871 года, как мы помним, Софья Андреевна едва не умирает от горячки и объявляет, что больше у нее не будет детей. Толстой раздавлен. Он пишет Урусову: «Пожалейте меня, я всё болен»; «Мое здоровье всё скверно. Никогда в жизни не испытывал такой тоски. Жить не хочется». И в то же время, может быть, назло физическому нездоровью и психологической подавленности, он купается в греческом солнце и захлебывается родниковой водой античности. «Ради бога, объясните мне, почему никто не знает басен Эзопа, ни даже прелестного Ксенофонта, не говоря уже о Платоне, Гомере, которые мне предстоят, – пишет Толстой Фету в начале 1871 года. – Сколько я теперь могу судить, Гомер только изгажен нашими, взятыми с немецкого образца, переводами. Пошлое, но невольное сравнение – отварная и дистиллированная теплая вода и вода из ключа, ломящая зубы, – с блеском и солнцем и даже со щепками и соринками, от которых она еще чище и свежее. Все эти Фосы и Жуковские поют каким-то медово-паточным, горловым подлым и подлизывающимся голосом, а тот чорт и поет, и орет во всю грудь, и никогда ему и в голову не приходило, что его кто-нибудь будет слушать».
В этом состоянии Толстого есть что-то байроническое, если не сказать ницшеанское. В его словах и поступках видна какая-то мрачная героика, в принципе ему не свойственная. Он словно испытывает себя на прочность, вытесняя одно сумасшествие другим. И не случайно именно в декабре 1870 года он читает жене начало странного произведения «о гениально умном человеке, гордом, хотящем учить других, искренно желающем приносить пользу, и потом, после несколького времени путешествия по России, столкновения с людьми простыми, истинно приносящими существенную пользу, после разной борьбы, приходящем к заключению, что его желание приносить пользу, как он это понимал, – бесплодно, и потом переход к спокойствию ума и гордости, к пониманию простой, существенной жизни, и тогда – смерть…»
Этот текст, если он был, не сохранился. Но что это было? Продолжение замысла романа о декабристах? Во всяком случае, Толстого долго грела мысль написать о сосланном в Сибирь декабристе, который там, «во глубине России», постигает суть народной жизни и, в частности, смысл продвижения русских на Восток, к границам Китая. Но если отрешиться от «Декабристов» и посмотреть на этот сюжет сквозь призму будущей судьбы самого Толстого, то нельзя не поразиться совпадению: именно так и прошла его жизнь! За исключением путешествия по России, всё так и будет! Гениально умный человек, желающий приносить людям пользу, через столкновение с простыми людьми разочаруется в своих бесплодных умственных построениях, придет к пониманию простой существенной жизни и будет умирать на станции Астапово в такой простой обстановке, что от этого вздрогнет не только его семья, но и весь мир.
Только одного этот гениально умный человек не добьется.
Спокойствия ума.
ПЕТР I И ДЕКАБРИСТЫ
Можно по-разному объяснять две последовательные творческие неудачи, которые Толстой потерпел в начале и в конце 70-х годов – с романом о Петре I и продолжением работы над «Декабристами». Мы знаем, как тщательно он к этим вещам готовился, сколько литературы прочитал, как занимался в государственных архивах, собирал свидетельства частных лиц, заранее прорабатывал словарь романа о Петре I, изучал нравы и костюмы этого времени… Что касается «Декабристов», то подготовкой к роману он занимался еще до начала «Войны и мира», а в конце 70-х ее продолжил. Гигантский предварительный труд! И – всё брошено.