Были и другие вопросы («и ина многа въпрашаніа») и другие на них ответы, были испытания во всех искусствах, которые они знали сами («искушающе отъ всехъ художьствіи, яже и сами умеаху»). И когда Константин «сказа […] имъ въся, и яко я препре о сихъ», они с большим удивлением задали ему последний вопрос, скорее уже риторический, своего рода дань признания его первенства: «како ты вся cïa умееши?» Философ все же ответил им своего рода притчей: «чловекъ некыи, почерпь воду въ мори, въ мешьце ношаше ю, и гръдяшеся глаголя къ странникомъ: видите ли воду, еяже никто же не имать, разве мене. Пришедъ же единъ мужь поморникъ, и рече къ нему: неистовъ ли ся дееши, хваляся токмо о смердящемъ мешци? А мы сего пучину [вар. — глубину
] имеемъ. Тако и вы деете. А отъ насъ суть въся художьствіа и шла» [Последняя фраза — в духе идей, подробно развиваемых патриархом Фотием в послании к Захарии, католикосу армянскому: еще до пришествия Христа греки уже обладали всей «внешней» мудростью и всю ее открыли, ср. Россейкин 1915, 244 и др.]. Видимо, удовлетворенные этим диспутом и ответами Константина, агаряне, чтобы как–то компенсировать себя за некоторую свою неудачу, стали показывать Философу то, чем действительно можно было гордиться и в чем они были не хуже греков, — чудесный сад, храмы, богатства, призывая его, с некоторым нажимом, подивиться всему этому. Константин не упустил и здесь случая подчеркнуть то общее, что объединяло агарян–мусульман с греками–христианами — Бог и его деяния во благо людей: «не диво се есть. Богу же хвала и слава, сотворшему cïa въся, и въдавшу на утеху чловекомъ, того бо суть, а не иного». Именно это, по мысли Константина, как раз и объединяет тех и других (концовка фрагмента о том, что, несмотря на все предыдущее, агаряне «сетнее же на свою ся злобу обращьше, даша ему ядъ пити», и только по милости Бога Константин был избавлен от смерти, настолько нарушает внутреннюю логику рассказа, что кажется вставкой чьей–то поздней и недоброй руки). Нужно особо подчеркнуть (и об этом см. также далее) совершенную свободу Константина от религиозного национализма, открытость — по заповеди Христа — всем языкам–народам. В эпоху Фотия, на котором лежит несмываемый грех в инициативе раскола Вселенской Церкви и от которого Константин в той или иной степени зависел, эта позиция не могла не быть сознательной и глубоко продуманной, и поэтому еще она заслуживает тем большего уважения: современному православному христианству, особенно в России, Константин и сейчас напоминает о гибельности греха разъединения, распри, раскола и благе восстановления полноты церковной жизни во Христе.