— Боже! — вскрикнула Александра Сергеевна. — Ах, Анна Васильевна, это вас зовут.
Анна Васильевна вышла. Алтасов прохаживался.
— Что же мешало нам видеться? — спросила Александра Сергеевна.
— Ваше нежелание, — ответил он.
— Мое нежелание? Каким образом?
— Вы независимы, вы свободны. Положим, нетребовательность есть добродетель, но она часто и легко переходит в нечто похуже порока — в апатию, — осказал он, понижая голос. — Меня ужаснула мысль, что, ежели… Нет, лучше и не спрашивать! Неужели вам все равно — здесь ли, в этой трущобе, или там, где живется и дышится вольно, где наслаждаются, стремятся… понимаете, стремление, ширь, захват! Неужели вам все равно — свечной завод или чудеса природы, чудеса искусства? Нет, вы ничего не хотите! Вы добровольно посхимились, заключились в эту раковину. Так бы сейчас ее вдребезги!
Он поднял кулак по направлению к балкону и городу.
Александра Сергеевна посмотрела на него с удовольствием: он красив. Она как-то смущалась. Весенняя прохлада с балкона, жар лампы и свечей, запах всего вкусного, что было на столе, какой-то особенный склад, даже свет и воздух… что-то особенное, чего никогда не бывало в этой гостиной. Эти слова, эти жесты. Вот стихи лежат. Ночь такая поэтическая. И он сам — поэт! Но балкон не мешало бы затворить: ему-то хорошо в толстом сюртуке, а на ней бареж; пожалуй, и ревматизм. Александра Сергеевна слушала. Она забыла, что в начале свидания ее поздравили с уменьем «отрешиться, уединиться» и прочее. Ей было приятно, что ее укоряли. Она ощущала что-то давно не изведанное: маленькое колыханье сердца, дрожь какая-то, будто внутри все пропадает. Так бывало… давно… в мазурке, на гулянье и где-нибудь в стороне до чего-то договариваются, и все ждешь, все ждешь «вот сейчас» — и ничего! И завтра то же ждется: он приедет. И нарочно удержишь, бывало, папеньку дома, на всякий случай, а между тем, чтобы не помешал, дашь ему, бывало, номер «Москвитянина». Он себе и заснет в кабинете. А тут ждешь. Платье vert president[174]
, цвет был такой в моде, в честь Наполеона III.Алтасов все говорил; она замирала, слушала не слова, а только звуки.
— Итак, если для вас не заманчивы ни волнение жизни, ни красота созданий человеческой мысли, возможно ли предположить, что я — я, песчинка в этом колоссальном движении, — я значу для вас что-нибудь? Ясно — я давно забыт! Ну, ваша вечная доброта, прежняя дружба — и я когда-нибудь всплываю в вашей памяти, как печатный лист, который вы случайно встречаете, пробегаете и забываете, конечно!
— О, нет, — возразила Табаева, расслышав последнее слово. — Возьмите в расчет обстоятельства.
— Какие? — спросил он с горечью.
— Всякие, — ответила она настоятельно, вспомнив, что и ей надо говорить. — Вы — идеалист — протестуйте, сколько хотите! — а мы, женщины… О, мы хорошо выучены покоряться… невозможности, обстоятельствам. Наконец, расчет какой-нибудь должен быть! Нельзя же очертя голову. Чтобы поехать в Петербург, знаете ли, что нужно?
— Добрая воля, — сказал Алтасов, еще пробуя продолжать на чувствах.
— Прекрасно. А туалет? Сочтите! — прибавила она, торжествуя. — Идеалист, что?
— Я тут ничего не понимаю, — ответил он, опуская голову.
— То-то же. А я не могу как-нибудь. Но что же бы я стала делать в Петербурге? — прибавила она, как-то испугавшись, потому что он отвернулся и замолчал. — Я отсталая, старуха.
Алтасов не возражал.
Она покраснела.
— Разве я не правду говорю? Провинциальный склад, запоздалые суждения, нравственная усталость.
Она не знала, что еще прибавить.
Он упорно молчал.
— Вот видите, как я живу. Обжилась. Чего мне больше? Я лучшего не стою.
— Позвольте мне пожать плечами, — сказал холодно Алтасов, — это… не знаю что!
Ее сердце заколотилось.
— Это — болезнь, — продолжал он серьезно, — нравственная болезнь избранных натур: сомнение в себе, в своих силах. Сидят, сидят в какой-нибудь клетке, удивляются, что больно шевельнуть крыльями, а там и вообразят, что уж и крыльев нет. Натурально, если дать волю такой блажи, человек и в самом деле свихнется, и в самом деле будет годиться только в монастырь или в дом сумасшедших. Я не извиняюсь. Обязанность врача говорить правду.
Он не смотрел на Табаеву, но видел, что она на него смотрит. Она не скрывала, но и не могла бы скрыть блаженство, которое выражалось на ее лице. Ну, зачем это не в городе? Зачем никто не проходит тротуаром, не заглядывает в окошко? Неужели он завтра уедет? Неужели все это только на несколько часов, и потом опять, опять… Душка!..
Александра Сергеевна удержалась, нахмурилась и заставила себя размышлять серьезнее.
«Нет, он прав. Что за глупое сомнение в самой себе! Конечно, в глупом городе, десятки лет… пригляделась, никто не оценит. Ведь вот приехал и находит, что говорить. Понимает же он что-нибудь! И получше здешних понимает, я думаю…»
— Врач… — выговорила она, опираясь локтем в стол и закрывая глаза своими тонкими пальцами.
— Больная… — сказал Алтасов и взял ее другую руку.
Она ждала, что он поцелует, как тогда, на балконе; он этого не сделал. Было молчание.
— Скучаете вы? — спросил он.
— Скучаю.