— Нет-с, в гувернантки Ада не пожелала, и сыночек этот тут ни при чем; только предлог знакомства. Мамзель Ада приняла предложение давать уроки батюшке, и они стоят ему уже около сотни тысяч, в ожидании, чего еще будут стоить. Ну, совсем обошла! Какой дом отделал ей, экипажи, соболи, бриллианты. Вот я вспомнил ее по вышиванью; я никогда не видал ничего роскошнее; шелк, золото — все вышитое. Ее «особенность», ее шик между этими дамами. «Это — моя страсть, — говорит она, — мои крепостные работают…» Раз, после маскарада, собрались; ужин у него. Натурально, тут уж все. Вдруг Аде фантазия — представить Динору, кружиться с тенью. Какая она Динора, что там! Саломея! Плечи, руки — очарование — мрамор, горячий, живой мрамор; и запыхалась, ну, и шампанское. «Je nen puis plus!»[177]
, разрывает корсаж — влажный вышитый батист, грудь…— Эти иностранки позволяют себе не знаю что! — вскричала Александра Сергеевна в радостном негодовании.
— О, патриотка! — вскричал, хохоча, Алтасов. — «Иностранки»! Она — такая же иностранка, как мы с вами. Mademoiselle Ada Dunoyer — просто-напросто Александра Петровна Орешкова. Это-то и забавно, что наши соотечественницы…
Анна Васильевна вдруг встала; шитье свалилось на пол; выходя, она невольно толкнулась в дверях. Алтасов оглянулся. Александра Сергеевна сидела, широко раскрыв глаза.
— C’est donc sa fille[178]
, — выговорила она.Крылечко, выходившее во двор, было узенькое, крутое, с десятком мелких ступенек и одной толстой перекладиной вместо перил. Крыльцо не для господ. Внизу — большой камень, в дополнение лесенки, под которой осела земля. Земля свежая, жирная. Кусты крапивы и лопуха в рост человеческий; их тяжелый лист не шевельнется. Лужайка с блестящими сырыми тропинками; рогатый частокол; молодая рябинка, тонкая, на воздухе, точно кружево. Над всем синеватый полумрак. Роща стоит черной стеной; небо бледное, и какая-то дрожь в нем, будто зарница.
«Зачем она сказала ему?» — думала Анна Васильевна, сходя с крылечка.
Ей казалось невозможно оставаться под кровлей.
— Вы чего? — пропищала девочка, выглянув ей вслед, и, не получив ответа, спряталась в сенях.
Анна Васильевна села на ступеньку.
— Зачем она сказала ему? — проговорила она вслух. — Вот по-французски не говорю, а все понимаю. Как же это так? Что же это? — Она сидела совершенно бесчувственная и бессмысленная. — Однодворка-то, на завалине выросла, туда же, по-барски! Такие, должно быть, у господ обмороки бывают. Муж умер — сама кутью убирала — ничего. Зачем она ему сказала? Не знал бы, не ведал. О, все знают! На весь свет! Господь в дочери казнит… но за что же? Господи, да что ж это такое? Откуда? Как это там могло случиться? А она ведь рада, что это так. Рада: «яблочко от яблони». А то зачем бы говорить чужому человеку?
Анна Васильевна упорно смотрела перед собою. Мысли носились с места на место.
«Завтра утро будет славное. Хорошо пахнет всякой зеленью из рощи. Завтра надо зайти в лавки: в классе нет бумаги. Не опоздать бы, встать пораньше. Да вот этот барин… этот барин…»
Она сама не почувствовала, как вскрикнула.
Две прелестные, большие черные собаки поднялись из-под крыльца, мотая мохнатыми хвостами, и стали ласкаться.
— Тютьки… — сказала Анна Васильевна, дрожа и улыбаясь. — Хлеба вам дать, тютьки?
Она оттолкнула собак, заломила руки, закричала во весь голос и бросилась бежать в рощу.
Славные это были, чудесные дни; старики таких не помнили. Война кончилась; кончились страхи, проводы, мгновенно настигающая пустота, когда из семьи вырывается непременно молодой, непременно сила, непременно особенно жаркая любовь, пустота, ни с чем не сравнимая, темнее пустоты похорон, когда человек, покоряясь, отдает земное земле. Прошло это, и не будет этого, слез не будет, и, говорят, еще лучше будет радуга во все небо, как после потопа. Всякая тьма ушла, и нет ее — провалилась. Все зло забыто, все прощено. Все будто начинает жить сызнова, но не шатается, как младенец, а сознательно, достойно поднимается. Откуда берется столько силы, откуда такие смелые голоса, откуда столько любви, умной, честной? И как жить хочется, и как легко живется!
По весне 1856 года Табаев воротился из Крыма со своими охотниками, раненый и счастливый: уцелели все до одного. За версту было слышно, как пировало село Орешково. Батюшка счет потерял, сколько перевенчал на красную горку[179]
и жен-мироносиц[180].