— А что ваши детки? — спросит кто-нибудь.
— Была в гостях у них, там все благополучно.
— Свекровь Марусю вашу очень любит, словно родное дитя.
— Маруся угождает свекрови, как мне угождала…
С зятем Филипиха обходилась учтиво, точно с посторонним человеком: нечего ей говорить ему, не о чем и спрашивать. «Зять мой», — скажет, бывало, в разговоре таким голосом, как говорят: «далекий уезд».
— У вас теперь двое деток: дочка и сынок, — было скажет ей кто-нибудь, желая поддобриться.
— Дитя родное, и только.
Уж как старуха Чайчиха ей ни угождала, как за нею ни ухаживала, у Филипихи словно глаза и уши завешены. Никому она так гордо не кланялась, как той бедной Чайчихе, и та, бывало, ночей недосыпает — думает: за что она в немилость сватье попала; да снова прислужится ей чем-нибудь. Сама старушка в этом нам признавалась. Потом она уже потеряла надежду уласкать Филипиху, и как та в хату, Чайчиха тихонько из хаты — хоть где-нибудь там под забором пробудет, пока Филипиха сидит у них.
— Дождусь, пока простится, тогда я и войду. Не хочу ей докучать собою, не хочу ее гневить — бог с нею, — говорит, бывало, Чайчиха. — Если бы она не печалила меня, как бы хорошо жилось нам: у нас в хате мирно, любо! Я уж и не знаю, кого я больше люблю, своего ли Якова или Марусю! Часто подумаю себе, грешная, ее ли это дитя? Что оно такое доброе, нежное, — эта Маруся.
Старушка не долго порадовалась детками; на другой год после свадьбы сына умерла. И не болела трудно, а как свечка потухала. После того Филипиха стала ходить к дочери каждый день — домой только на ночь придет, а иногда там и ночует у дочери. Даже глядеть веселее стала. Радостная, что опять одна с дочерью, что некому другому угождать; она не очень-то тревожилась, что Чайченко почитай не живет дома, а только наведывается и все грустней становится, нетерпеливей. Вот и дочку бог им дал — отпраздновали крестины, а отец куда-то все спешит, торопится; расчесывает кудри, так что гребень трещит.
Примечала ли Маруся все это? Да как не приметить, когда любишь? Что укроется от любящего глаза? Но Маруся никому ничего не говорила, не жаловалась. Хотела я как-нибудь свернуть в эту сторону речь — она замолчит, начнет о другом, словно недослышала меня, и смотришь на нее — личико спокойное, ясное — та же зорька, не туманится. «Вот, — думаю, — душа-то! — и нежная, и как камень».
Чем больше из памяти выходила покойница Чайчиха, тем сумрачней опять становилась Филипиха: недобрым оком стала она глядеть на зятя. Сначала и довольна была, что он часто отлучается из дому, да потом, приметивши, как дожидается его Маруся, как выходит навстречу ему… что называется, по ниточке до клубочка Филипиха добралась, как оно дело-то есть; видит, зять дома почти не говорит, все спешная ему работа есть; идет, сбирается из дому, так у него глаза блестят…
XVII
Как идти из нашей слободы в Любчики, то при дороге стоит корчма; держал эту корчму жид Гершко. Давно он жил здесь; я думаю, и вырос там; уж старый такой. Известно, какие эти жиды долговечные: поседеет, побелеет, пожелтеет, да еще и тогда все-таки живет, — беда с ними!
И этот Гершко так: жил, жил да вдруг возьми да и умри. Вот тогда снял корчму из наших людей, — говорят, богатый такой, злой такой, да еще и шутник, а жена красавица, говорят, веселая.
Это приключение случилось с жидом в то время, когда умерла старая Чайчиха.
Видим мы, Филипиха недели две не выходит из своей хаты, и не больна, ничего, и Маруся к ней нейдет.
— А что вы все дома? — спрашиваем у нее. — Как вас бог милует?
— Спасибо, здорова.
— Давненько вы не были у своих деток — как они там? И Маруси не видать! Что так работой занялась?
— У нее дитя больное.
— Да как же она там — сама справляется?
— Пусть живет своим умом, — говорит Филипиха. — Я у своей дочери не много значу… не велик почет мне от нее… Она променяла меня на свекровь свою… она меня променяла на мужа… Любили ли они ее когда-нибудь так, как мать родная, что ее на руках выносила, вырастила! Он ее никогда не любил — она захотела за него замуж, — а теперь она возле больного дитяти день и ночь не спит, — а он надел шапку да, как вор, к своей красавице, огородами…
— Полноте, может, это неправда!
— Неправда? Я уж давно вижу, как он из дому рвется, как она его дожидает, — встретит его, а он мимо пройдет и не взглянет, — я стала следить и узнала, что ходит он в корчму. Я сначала думала: пьет потихоньку. Говорю Марусе: знаешь ли ты, что твой муженек в корчму ходит? Она побелела как мел — молчит. «Не пускай ты его из дому, скажи ему». — «Как же я его не пущу? — ответила. — Может, он по какому делу?» — «Скажи ему, упроси его».
Она ж и словечка не сказала, когда он вечером уходил. «А ты тут при мне же не послушалась моего совета, — говорю, — ты не веришь материному разуму — хорошо же!»
Я вышла от них да за ним следом, ничего ей не сказавши; не спускаю его с глаз, а он меня не видит: хочу своими глазами увидать и при людях: может, хоть тогда дочь поверит мне.