— Не хитрите. Вы самолюбивы и обиделись. А я говорю правду. И еще скажу, хоть вы сердитесь, не сердитесь — вы — ригористка. Тетенька ваша имеет слабости: ну, любит духовных особ, ну, там, нервозна и прочее. Надо объяснять себе эти вещи воспитанием, положением, и всякую вещь надо объяснять себе. Надо подходить осторожно ко всякой личности, многое прощать. Вообще, надо щадить чужие слабости, чтобы и нас щадили…
— Эраст Сергеич, — сказала Оленька, выслушав внимательно, и засмеялась, — вы сейчас что-то другое говорили… недавно… Вас, верно, муха укусила. Признавайтесь. Вы рассердились с тех пор, как я помянула о любви тетеньки? Так, что ли?
Овчаров сконфузился.
— Вы — дитя, — сказал он, скрывая досаду поцелуем на ее руке. — Вы мало вообще понимаете, а самую себя еще меньше. Да и вникать ни во что не хотите. Молодость, лень. Я и сам, как педант учитель, коснулся серьезных вопросов не вовремя… Лучше скажите, что еще тетенька? Что еще было в городе?
— Тетенька! Извольте ее защищать — не угодно ли? После обедни она тут же, на паперти, сделала мне сцену.
— Как сцену?
— Да за одного человечка! Ай, что я сказала!..
Оленька вскочила, закрывая лицо. Она зарумянилась, как ее платье.
— Нет, нет, Ольга Николавна! Этого я уже не пропущу! Вы должны сказать: кто и что, — вскричал Овчаров, удерживая девушку.
— И ничего особенного, — отвечала Оленька, немного презрительно взглянув на его худую и бледную фигуру с протянутыми руками, — я влюблена в одного гренадерского офицера, и он в меня влюблен. Он подошел ко мне на паперти, а тетенька накинулась.
— И небось — красавчик, с усиками, в кудрях? — спросил Овчаров, усевшись опять и покачивая ногою.
— Что вы подтруниваете? Ну да — красавчик. Еще бы я стала смотреть на всякого дурного!
Овчаров помолчал.
— Вы — славное дитя, Ольга Николавна, — сказал он через минуту, — веселитесь, резвитесь, влюбляйтесь. Вы не знаете, как со стороны отрадно смотреть на это человеку пожившему, симпатизирующему молодости. Вот я на вас гляжу и, уверяю вас, здоровею.
— Будто бы? Очень рада, Эраст Сергеич.
— И ведь знаю, — продолжал он, прищурясь и грациозно грозя ей пальцем, — знаю, кокетка, что это все непрочно, что завтра другой офицерик поправится, послезавтра третий.
— Ну, да; ну, может быть…
— Это-то и мило; вы не отвертывайтесь, не краснейте; это-то и прелесть, — вскричал Овчаров. — Покуда… покуда, — договорил он уже очень серьезно, — ум и страсть вступят в свои права и укажут вам на настоящего человека — не куклу… человека, в самом деле стоящего и чувства, и жертвы.
Говоря это, он так изящно и вместе с таким скромным достоинством откинулся на спинку стула, что Оленька немного присмирела. Ей стало неловко. Эраст Сергеевич в самом деле показался ей таким «заграничным», таким «неровнею» ей… До сих пор это не входило ей в голову. Она молчала и даже хотела уйти.
— А нам, старикам, — продолжал Овчаров, заметив, какое произвел впечатление, — нам — только любоваться из наших рабочих углов, давать посильные советы, писать для вас книжки. Вот наша доля.
— А вы много пишете? — спросила Оленька, вдруг подумав, что глупо было вести до сих пор все глупые разговоры.
— Нет, немного. Я уж вам сказал. Я — писатель не слишком плодовитый. Хорошее-то нелегко удается, Ольга Николавна. Труд и труд… впрочем, для меня… А я еще не спросил вас, где вы воспитывались?
— У одних старых барышень; они живут в монастыре, в городе; мы тогда с мамашей по зимам квартиру нанимали. Потом ходила года два в пансион, тоже зимами. А летом — тут одна барыня с детьми и гувернантками приезжает из Москвы. Меня возили к ней заниматься. Только вот год, как, слава богу, перестали возить.
Оленька выговорила все это конфузливо и с досадой.
— Так вы пятнадцати лет окончили курс воспитания?
— Да.
— И больше не располагаете заниматься?
— Зачем же? — начала Оленька и не знала, как кончить. Ей стало еще досаднее и еще скучнее. Овчаров нашел наконец, что довольно ее мучить.
— Не правда ли, тоска учиться? — сказал он, смеясь.
— Терпеть не могу! — вскричала Оленька.
— Потому что преподают нелепо; не стоит слушать. Вы лучше и не вспоминайте, что учили; не надо.
— Я и без того не помню.
— И прекрасно; не конфузьтесь; я невежество… не prenez pas an pied de la lettre…[59] я невежество отчасти уважаю; оно подчас полезнее мудрости: я вижу в нем присутствие свежих, нетронутых сил, из самой натуры почерпнутых понятий… Не конфузьтесь; я говорю не для того, чтобы вас ободрить. Я вам докажу сейчас. Вчера я писал о воспитании — прочтите. Только сделайте милость, бросьте «Гудки», «Весельчаки», вон эту дрянь, что у вас в руках. Это портит вкус. Погодите, я вам дам кое-что.
Он встал и принес свой портфель.
— Вот-с. Это — о заграничных школах… о наших школах… Вы ничего моего не читали в печати? Я вам доставлю когда-нибудь. Вот это уже здесь написано.
— Покажите, что тут написано, — сказала Оленька.