Для того, кто путешествует редко, дальняя поездка, да и не поездка, а перелет на самолете — хотя давно уже перестали охать и ахать по поводу этого вида транспорта, — такая поездка обязательно связана с дорожной лихорадкой и неизменно заманчивым стеклом иллюминатора. С замиранием сердца жадно смотрит путешественник под крыло самолета на уходящую вглубь и в сторону знакомую родную землю, на страшно как-то уменьшающиеся телеграфные столбы, дома, леса и просеки, прислушивается к стуку в груди, недоумевая на себя, на свою смелость. Но вот уже и растаяли очертания родного края, что там внизу, и не разобрать; рассекая холодный воздух, мчится самолет на высоте семи тысяч метров; отошли от первых напряженных минут пассажиры, листают журналы, переговариваются; и наш путешественник, собравшийся в кои-то веки навестить родственников или же после многих лет сидения в своем министерстве неожиданно направленный капризным начальством в срочную командировку, постепенно меняется в лице, вот уже ему смешны собственные страхи и предчувствия, и, коря себя за такую дремучую оседлость, он повторяет про себя: «Старею, старею». И идет в хвостовую часть самолета, и стоит в маленьком тамбуре у плотно закрытого люка, и снова возвращается на свое место, спрашивает, когда прибудет самолет в такой-то город, какой транспорт от аэродрома до города, он уже думает о том мгновении, когда встретится с родственниками или же вступит на территорию того учреждения, куда его послали с ревизией и где он, конечно, не самый желанный гость, — масса всяких мгновений ожидают его впереди, печальных, и радостных, и мгновения эти с неумолимой быстротой приближаются, и то, что когда-то разделялось месяцами, годами, сейчас усилиями техники сдвинулось настолько, что стало измеряться часами. Мгновения, мгновения — не из них ли состоит вся наша жизнь, не ими ли измеряет сердце свой достаток.
Для Зои Садчиковой путешествие по воздуху было обыкновенной работой. Хотя и в этой обыденности у нее тоже были свои мгновения: вот прилетят на аэродром в родной город, вот опустятся в аэропорт под столицей, — на одном полюсе — встреча с матерью, на другом — с Борисом, но приближение и удаление от них зависело от графика полетов, то есть от той же работы. График, работа — не приблизишь, не отдалишь, не заставишь пилота прибавить скорость, как не прикажешь и лететь медленнее, и потому-то сейчас в самолете Зоя спокойно, почти равнодушно глядела в иллюминатор, где плыли такие же равнодушные, спокойные облака, которые то собирались вместе, в огромную тучу, словно хотели преградить путь самолету, то разбегались в разные стороны.
В салоне самолета на упругих, зачехленных белым креслах, — пассажиры. Плечи, затылки, уткнувшиеся в иллюминатор или в газету лица. Среди них были полнеющий поэт и команда футболистов.
Футболисты летели на какую-то ответственную игру, и то ли от волнения, то ли оттого, что вот они собрались вместе, а вынуждены спокойно сидеть, а не бегать за мячом, что нет ни свистков, ни оглушительного рева трибун, — от всего этого им было неловко, и они все время посматривали на часы. Футболистов Зоя сразу отметила по их разным словечкам, по разговору о каком-то матче, о каком-то вратаре, который берет «мертвые». А вот поэт представился сам. Зоя никогда не видела живого поэта. А к стихам всерьез относилась только в школе, где надо было писать сочинения про Татьяну Ларину и заучивать большие куски из Маяковского и Демьяна Бедного. Конечно, она иногда читала стихи, если они попадались на глаза в каком-нибудь журнале. Но ее воображение не так поражали сами стихи, как необычное слово — поэт. И, читая стихи, она все искала разгадку этому слову, иногда в каких-то строках мелькала эта разгадка, но была так туманна и так неуловима, что Зоя приходила в смятение.
Какая-то грусть подступала к сердцу, и Зое казалось, что она видит этого человека, который вывел эти строки, хотя еще и не поймет, о чем ведется речь, но, как песня, захватывала музыка слов, и тенью вставало чье-то печальное лицо. И Зоя вспыхивала, и повторяла, и чувствовала себя тоже другой: «И невозможное возможно…»
И вдруг живой поэт перед ней. Он так и назвал себя: «Я поэт…» Сказал деловито, как говорят: «Я — слесарь из домоуправления» или: «Я — экономист». Зое казалось, что так нельзя говорить, нельзя произносить самому это необычное слово, пусть другие произносят, а самому — нельзя! Это такое слово, такое слово — нельзя же, казалось Зое, говорить девушке о самой себе «Я — красивая», пусть другие говорят, а самой нельзя. Если и другие слова, причисляемые Зоей к этому же разряду, которые, по ее мнению, невозможно говорить применительно к себе. Действительно, как скажешь: «Я — герой». «Я — очень умный человек». Все это, конечно, старые-престарые сказки, но такая уж была Зоя.
А сейчас в тамбуре, разделявшем салоны, перед ней стоял живой поэт и, хмуря ровные бровки и блестя глазами, говорил задумчиво: