Сонечка любила майора Игнатьева без памяти. Оба были молоды и прекрасны. И я его любил. Это был молчаливый, задумчивый гигант. Сонечку носил на руках. Она его боготворила. Натурально, злословие шло за ними по пятам. Мужчины злословили, потому что не им досталась эта обворожительная молодая дама, женщины – потому что они обычно впадают в сильное расстройство чувств при виде успехов своих соплеменниц. Маленький Тимоша украшал эту пару. Погода была восхитительна. В каждом письме Сонечка писала мне, что и дня разлуки со своим мужем не выдержит. Он мне говорил срывающимся шепотом, что это бог соединил их в самом деле и в истории не было тесней союза, ну, может быть, там какие-нибудь Ромео и Джульетта, так ведь они придуманные. В один прекрасный день она явилась под мой кров с восьмилетним Тимошей. Объяснить ничего не могла. В черных глазах стояла знакомая тоска. Губы насмешливо дрожали. «Ну успокойся, Сонечка, – сказал я, – ежели он чист перед тобой и ты чиста перед ним, значит, все будет хорошо. Это молодость в тебе забушевала…» – «Ничего себе молодость, – сказала она, – опомнись, дядя, мне двадцать шесть, я уже старуха!» Игнатьев сходил с ума. Она потихонечку сохла, но ни в какую… «Да я счастлива, счастлива, – смеялась она, – отцепись от меня, я счастлива, что достало сил… Тебе не понять…» Через год Бонапарт наградил меня деревянной ногой, а Игнатьева в тот же день – вечным покоем. Сонечка сохла, сохла, и мы с Тимошей остались вдвоем.
Скажите, пожалуйста, какая загадочная история! Что там в ней, в Сонечке, бушевало, сушило ее, бегущую с черноглазым сыночком по российским равнинам? Мои любезные соседи теряли покой, доискиваясь причин… Дурачье из глухомани! Кто мог раскрыть им эти причины, когда мне и самому не удалось оживить огня, хоть я и сжимал в руках угасающую свечечку. Кинулся я было по следам в ту недавнюю пору, когда Сонечка была еще сильна и счастлива и любила, начал распутывать эту ускользающую серую ниточку ее жизни. Распутывал, распутывал, хромал, хромал, дохромал до момента, как она метнулась прочь от покоя, от благоустроенности, и все затерялось в дымке. Одна неясность. Помню только полные тоски глаза ее покинутого майора, и это словно картина, висящая передо мной: утренний туман, он на коне, лицо неживое, пепельное (мы все из пепла…), его батальон тает в тумане, австрийская мельница отрывается от земли подобно журавлю, незримая, меж нами хлопочет Сонечка. «Тимоша прислал мне картинку, – говорит майор Игнатьев отрешенно, – заяц, похожий на собаку…» И он скачет за батальоном мимо улетающей мельницы, гордо покачивая султаном, а я знаю, что он плачет.
Так я и не распутал этого узелка, как не распутал и другого, того, давнего, завязанного Сашей Опочининым, отцом Сонечки, ибо мой старший брат канул в Лету, покинув наиблагополучнейшее свое гнездо, как был, в неизменном шелковом стеганом халате, не иссушенный долгами, не^ в преддверии разорения, а просто выстрелил из пистолета себе в улыбающееся круглое лицо.
Я примчался из Липенек, гнал, почти не останавливаясь, не верилось.
Сонечка приехала из своего молодого дома, из-под Боровска, отдать последний поклон несчастному отцу. Она стояла рядом со мной, измученная дорогой, с искаженным лицом и потрескавшимися губами шептала молитвы. Тимоша созревал в ее лоне, вот-вот ей разрешиться от бремени, а тут такое несчастье! По завещанию Сашино имение переходило к ней, но ее это будто и не касалось. Я взял дела в свои руки.
В то время я был еще о двух ногах, и голова была посвежей, и сердце жестче. Не рыдал, не воздевал рук к небу. Умылся холодной водой, вышел на крыльцо его бывшего дома. Бывшая дворня сбежалась поглядеть на грозного генерала (неужто я казался грозным?). «Вы все теперь свободны, – сказал я, – покойный мой брат в завещании всем вам вольную дал… Молитесь за него…» Они заплакали. Душа Сашина, я уверен, витала над нами, не в силах расстаться. Я поворотился и пошел в пустой дом, а плач следовал зд мною. К богу ли они взывали, к природе ли, брата ли моего оплакивали, себя ли самих, беспомощное человечье стадо, выгнанное за ворота, в просторы? Уже разошлись они, вечер наступил, а стенания их все не затихали, отражаясь от зеркал, затянутых черным крепом, расплескиваясь меж книжных полок… Вот вам и книги! Что дают они нам, кроме неясного томления, кроме страдания, кроме ожесточенного несогласия с окружающим миром? Покуда он собирал их, гладил их корешки, вчитывался в туманные призывы, они опутывали его душу слабостью и недоумением, вливали в него чужую боль и чужие обиды; они утончали руки и завораживали кровь. Добро в них торжествовало над злом, бог – над дьяволом; голос правды и сладостная дружба исходили от их страниц, и Саша погружался в это и, трясясь от страсти, шуршал страницами, словно мышь в сухарях. «О! – восклицал он шепотом. – О!»