Внезапно одна из французских лошадей рухнула на снег, а всадник выкарабкался из-под нее и пополз за колонной, что-то крича. Затем седоусый гвардеец опустился на колени, постоял мгновение и удобно улегся на бок. Остальные перешагнули через него. Упала вторая лошадь, третья, еще несколько гренадеров будто устраивались на ночлег. Все разрушалось на глазах. Их и так было немного, сотни две, но и они ложились в снег один за другим, приклады ружей подсовывая под щеки, позабыв снять ранцы, становясь темными пятнами на белом снегу.
– Господь наказал, – шептала Дуня.
«Нет, – подумала Варвара, – не мне их судить. Воистину господь судит и наказывает, – подумала она, – и для каждого у него есть казнь справедливая, хоть и не скорая… Мне ли быть судьей? – подумала она с содроганием. – Ведь он и меня видит, как всех нас…»
Эта смертная дорога в поле казалась театральной сценой, но с правдашним снегом и с безумными актерами, обрекшими себя на мучительную смерть. И действие развивалось стремительно, картины сменяли одна другую. Не успела пройти гибнущая гвардия, как вновь потянулись вразнобой одинокие разрозненные фигуры, вновь засияли ризы, запестрели дамские чепцы и меховые накидки. Темных пятен на снегу все прибавлялось. Только что павших лошадей раздирали и дрались слабыми кулаками из-за каждого куска мяса. Господь милосердный, какое наказание!…
И тут Дуня крикнула пронзительно:
– Солдатики-то наши! Эвон они!…
Это были пленные. Их колонна медленно плыла все по той же реке, даже не колонна, а выбившееся из сил стадо. Их окружали неприятельские солдаты в меховых шапках, и, когда пленный падал в изнеможении, к его голове приставляли дуло ружья, с дороги доносился щелчок, звонкий на морозе.
– Душегубы! – закричала Дуня, обливаясь слезами. – Ироды!
Упавшего пристреливали, остальные продолжали Движение, и все это монотонно, однообразно, не по-людски, будто машина какая-то, будто кто-то крутит выживший из ума, крутит и крутит тяжелое колесо.
Мне страшно вспомнить себя на том пригорке в наброшенном на плечи овчинном тулупе, в овчинной же мужичьей шапке с синей суконной тульей, окруженную свитой, замершей в обнимку со своими ружьями, и эта снежная сцена, на которую бесшумно валятся один за другим все, все, где убийц убивают и их убийц убивают тоже, а за ними уже спешат новые… И тот, кто крутит это колесо, ввергает их в преступления, связывает их по рукам и ногам, и у них уже нет сил отрешиться… Каков соблазн!
Пока приканчивали обессиленных пленников, откуда ни возьмись, выскочили всадники и с гиканьем и свистом налетели на колонну.
– Казаки! – крикнул Игнат. – Право слово, казаки! Ну, сейчас они им… сейчас они их… Э-э-эх, паскуды!
С десяток казаков налетели на конвоиров и принялись их рубить. Еще не скрылась гвардия, а картина сменилась, и уже летели в воздух высокие меховые шапки и раскалывались ружейные приклады, кровь брызгала на свежий снег обильно и легко.
– Слава богу, – молилась Дуня, – сейчас они им пропишут! Ну сейчас, вот сейчас… вот как… вот как… вот вам, душегубы, злодеи!…
Радости не было, было одно безумие. Пленные кто как побрели от дороги. Но тут почти исчезнувшая за лесом гвардия развернулась и быстрым шагом двинулась на казаков. Это был небольшой, но тяжелый квадрат с торчащими штыками. Грянул залп, и несколько казаков попадали в снег. Грянул второй, и оставшиеся полетели к лесу, нахлестывая лошадей, теряя товарищей. Третий залп достал их.
– Ну надо ж, – сказал Игнат растерянно.
А гвардия развернулась и снова направилась тем же путем на запад. Но самое ужасное произошло потом, когда, услыхав залпы, пленные остановились, постояли и начали вновь медленно и обреченно сходиться к дороге, сбились в стадо и, вновь окруженные невесть откуда взявшимися конвоирами, направились за уходящей гвардией. Вот вам и справедливость!
– Умом тронулись, – прошелестел Игнат.
Я зажмурилась от отчаяния и боли, а когда открыла глаза, рядом со мной никого не было, кроме плачущей Дуни. Мои воины уже миновали пригорок и приближались к дороге. Их было почему-то много, и они все были отменного роста, и неприятельские ружья в их руках не выглядели обременительными трофеями. Я гордилась ими, ей-богу!…
Французы, конвоировавшие пленных, кинулись на мужиков, но те выстояли, и началась рукопашная. Я кричала что-то отчаянное, атаманское, я боялась за них, Варвара боялась за них, но битва завершилась слишком стремительно, и вновь пленные заторопились в сторону от дороги, понукаемые победителями, одни к дальнему лесу, другие прямо к моему пригорку.
Мы кормили шестерых спасенных, отогревали их водкой и плакали по трем своим погибшим.
Теперь, думала Варвара, три семьи без мужиков, нахлебники на моей шее, думала она и, позабыв про корону, суетилась вместе с Дуней, перевязывая раны, попридерживая своих распаленных воинов, рвущихся в новые битвы, подливая водки, устраивая на возах ложа… На своих возах – для мужицких бездыханных тел… Воистину, равенство, господа!