— Хочешь, расскажу анекдот про Хемингуэя? Ещё до войны, кто-то начал читать из книжки: «Она сказала: „У нас ещё полчаса“. Он сказал: „Может, выпьем?“ Она ответила: „Нет, что-то не хочется“. Он сказал: „Надо узнать, не опаздывает ли поезд?“ „Кто это?“ — вопросил тот человек. Все завопили: „Хемингуэй!“ — „Чёрта с два! Англо-французский разговорник!“.»
Он отсмеялся и снова потянулся за сигаретами.
— От Хемингуэя в тебе в основном щетина.
А я помнил, что он всегда брился. Он всегда брился — даже всухую, когда у нас в казарме не было воды, и даже офицерам было наплевать на нашу щетину. Я не согласился про Хемингуэя, и мы заспорили.
— Тебя не убедишь. Да тут, чего говорить, у меня уши запылились…
И в речь его ввалилась нежданным пьяным гостем пауза. Действительно, почесав за ухом, он продолжил:
— Ладно. Ну, а получается?
— Да как тебе сказать… А та женщина — на причале — она кто тебе? Больна, что ли, серьёзно? — Было не до такта: спрашиваете — отвечаем, чего стыдиться.
— Жена. Родила уже — я к тебе прямо оттуда. А с шофёрами — это у тебя здорово получилось. Сразу видно — сержант.
— Ну и кого?
— Что? А, мальчик. Мужик. Четыре кило. Порядком, а?
Тут уж я согласился. Мы выпили за мальчика. В этот момент из меня неожиданно посыпалось. Про редактора, пославшего меня сюда, медсестру в больнице, эту толстую сволочь Коновалова (Ты понимаешь, Колян, он всем врёт, всё врёт, от него гнусное коноваловское излучение исходит, я ведь по этим излучениям… Я рядом с ним хуже и хуже становлюсь, а туда же…). Ещё я рассказал про толстого библиотекаря. Почти про всё я рассказал тогда.
Но исповедь не получалась, я тоже врал, и всё было придумано. Всё было мной придумано, потому что единственное, чего я боялся, было время. Время утекало сквозь пальцы, а я ничего не сделал в своё оправдание.
Единственное, что я сохранил, была Ленка. Про Ленку я никому не буду рассказывать. Это уж совсем никуда — оттого что это несчастье было совсем традиционным.
Колян молча слушал, доливал себе в стакан, и мне, подвыпившему, казался больше и выше. Слушать он умел, это было заметно ещё десять лет назад. Наконец он стал вставать, я тоже попытался встать и неловко навалился на столик.
— Сидеть! — строго приказал Колян. — Так. Завтра ты придёшь к причалу. Там, недалеко, слева, стоит лохань — лучший крейсер всех времён и народов. «Гидрограф» называется. Придёшь, значит, с утра, к шести. Спросишь капитана или Тыквенко. Это то, что тебе нужно. А потом будешь заниматься самокопательством, или нет. А люди там какие… Увидишь.
— А кто капитан?
— Я. Ты забыл спросить. Ну, мне пора. А то на борту не был, как жену привез. Должны были сегодня выйти — завтра пойдём. На острова пойдём, ветерок, промеры. Думай, Писатель. Пока.
Рассвет я встречал у окна, в номере, под тихое радио за стеной. Все люди, которых я узнал за этот месяц, как будто были рядом. Толстый библиотекарь заваривал тайком от коридорной чай. Писатели сидели строем на диване, по количеству книг, как по росту, Колян подпирал картину с кувшином.
«Лучше б ты приёмники собирал», — сказал один любимый мной литературный персонаж. Нет, Коля, каждому своё. Уходить некуда, слишком долго я это делал. Надо пробовать до конца. Устал я каждый раз начинать сначала, и не хватит для меня гайдаровских горячих камней. Надо писать что-то, что я ещё не знаю, ради всех, кого я знал, пусть это будет для этих людей и не очень важно. Пускай я, как пушной грызун, буду ездить по халявным юбилейным пьянкам.
Время переваливается на крыло, меняет своё течение. Это уже не то время, к которому мы привыкли, оно живёт отдельно от нас, мы не поспеваем за его поворотом. И нечего суетиться.
Радио за стенкой стало громче.
— Московское время — восемь часов тридцать минут. Говорит радиостанция «Маяк». Сегодня, десятого ноября 1982 года, мы продолжаем рассказ о Вахте Памяти, посвящённой сорокалетию Сталинградской битвы. Трудящиеся…
Начинался новый день.
Старообрядец
Молодого инженера разбирали на собрании.
Дело состояло в том, что его тесть был старообрядцем.
Один из друзей инженера, побывав на недавнем дне рождения инженера, сообщил об этом обстоятельстве родства в партком.
В заявлении было написано, что в доме у члена партии и при его пособничестве собираются религиозные мракобесы.
Тесть тогда действительно молился в своём закутке, не обращая внимания на гостей, которые с испугом глядели на него.
Пил он всегда из своей специальной кружки, и это тоже всех раздражало. Инженер и сам не любил тестя — сурового человека, заросшего до глаз бородой, высокого и жилистого, но его возмутило предательство друга.
Инженер наговорил глупостей, и дело запахло чем-то большим, чем просто исключение из партии.
Однако счастье инженера состояло в том, что по старой рабочей привычке (ибо он стал инженером на рабфаке, придя в вуз по комсомольскому набору), он крепко выпил, идя с собрания, и свалился в беспамятстве.
Врачи объявили диагноз его жене, фельдшеру, которая и сама понимала: «нервная горячка». Исключённый и уволенный инженер переждал свою беду, валяясь на больничной койке.