— Сейчас я уйду. Извините… Грубо вышло. Понимаю. Нельзя так… Виноват. Мне трудно вам объяснить… поступок. Будто приступ какой-то непонятной болезни. Черт с ним, с паспортом. Главное — не это. Некрасиво — вот беда. Я к морю еду. У меня… замечательный дружок был… имелся, Саша Пономарев. Он утонул. В прошлое лето… заплыл далеко и… не вернулся. Он был художник. И все время рисовал море. При первой возможности. И только море. Самоучка потому что. Айвазовскому… не очень доверял, извинялся за дерзость, но при виде картин великого художника головой как-то виновато покачивал, словно с чем-то бесспорным не соглашался, с неизбежностью смерти или движением времени, к примеру… Не доверял. А свое — не получалось. По мнению знатоков. Над ним хихикали. Даже я, уродец этакий, время от времени хмыкал. А когда Саша утонул, всем сразу картинки его понравились ужасно. Сразу в них что-то такое обнаружили. Знатоки хитромозглые. Прелесть какую-то первозданную. Вот я и еду… проверить. На картинки посмотреть. У него там семья большая осталась. Трое детишек. Обещали мне его родственники одну картинку подарить. Я даже пару сот для такого случая заготовил, на аккредитив отложил. Зачем же — даром? Ведь и я хихикал… Не доверял. К тому же — семья большая осталась. О чем это я? Извините. Сейчас уйду. Обидно. Потому что не такой я… как вам показалось. Очумел просто. От дальней дороги. Я из соседнего вагона. Хватился паспорта. Туда-сюда… нету. И вдруг ваша личность… — Бедолаго конфузливо улыбнулся Купоросову, — ваше, извините, лицо возникло! И напомнило мне что-то нехорошее, какой-то конфликт жизненный. Ну и… размечтался! Голова на плечах одна, а событий вокруг — уйма. Не всякий выдерживает.
— Это что говорить! — соглашается старик Чаусов. — Это вы правильно заметили: в одной голове целая, понимаешь, эпоха умещается. Со всеми происшествиями, со всем содержимым — земным и небесным. Ни одна машина такой нагрузки, начинки такой не снесет — тут же рассыплется. А человек тащит. Миленький, — обращается Чаусов к Бедолаго как можно ласковой, — а ты бы ножку-то… того — размотал бы. Отекла она у тебя как есть. Зачем же такое измывательство над собой терпеть?
— Что вы, что вы?! — встрепенулся Бедолаго. — Рассеянный я очень, ненадежный. Забываю, теряю постоянно. Роняю… вот. Термос угробил. Тот еще субъектец, ежели откровенно!
— А ты, милок, разбинтуй. Сделай милость.
Уговорили. Разбинтовал. Под лейкопластырем в полиэтиленовом пакете из-под молока обнаружился не только аккредитив, но и конечно же паспорт. А в нем семнадцать рублей — пять трешек и две бумажки рублями.
Купоросов, когда отбинтовали паспорт, вынул документ из трясущихся рук Бедолаго, с треском, будто колоду карт, раскрыл спресованные странички, прочел что-то, старательно шевеля губами. Потом сказал:
— Надо же… Действительно — Бедолаго! Ну комедия, как говорят в бане, перепутав мужское отделение с женским! «Го», «го» на конце! Ой, держите меня крепче… — И вдруг замахнулся тем паспортом, как бы желая щелкнуть владельца документов по носу. Но — передумал.
С того, озаренного поздним, ночным солнцем, мига, когда, восседая на хрустальной горе из стеклотары увидел я перед собой Наташу, стриженную коротко, будто после страшной болезни, хрупкую, почти девочку, но уже вдову, прошел месяц. Но миг этот, стеклянно-сиятельный, озвученный шумом волн и окрашенный тонущим в океане, явственно шипящим, как бы околевающим солнцем, — не забылся, не слился с другими мигами моего прошлого, но как бы пополнил собой некую драгоценную коллекцию подобных мигов, отвечающих в нашем сознании понятию о счастье.
Не знаю причины, которая заставила Наташу обратить внимание на меня, валявшегося после изнурительного «мучного» дня у подножия стеклянной горы. Неужели и впрямь… очки, которыми я воспользовался, чтобы получше разглядеть оседающее солнце?
Во всяком случае, Наташа не только остановила на мне взгляд, но и сама остановилась. Сосредоточенная, как бы прислушивающаяся к чему-то и одновременно едва сдерживающая себя от «жертвенных порывов», готовая немедленно кого-то спасать, выручать, забывая о себе. На Дальнем Востоке, на Севере, вообще в условиях суровых не единожды сталкивался я с такого рода порывистыми женщинами, свято и с видимым удовольствием блюдущими неписаные законы самопожертвования, стихийно нажитые землепроходцами с незапамятных времен. Самопожертвованием некоторые из них даже щеголяли.
— Вам… плохо? — кинулась в мою сторону, пробуксовывая красными резиновыми сапожками в песке, а затем и в повизгивающей стеклотаре, лихорадочно работая ногами среди вращающихся баночек из-под компотов и баклажанной икры.