Белорусского отправлялся за полночь, и он был доволен, что посидеть на дорогу можно спокойно, без спешки. А чтобы прощальный вечер чем-то отличался от одинаковых предыдущих, принес вместо традиционных водки с пивом литровую бутыль семидесятиградусного американского рома из коммерческого магазина. Я усомнился: взойдем ли? Он сказал, что заберет с собой, если мы не допьем. Закусывали копченой мойвой из картонной коробочки. Я был на дружеской ноге с чистым спиртом, но никогда еще не встречал настолько крепкого рома и не мог предвидеть, каких каверз следует от него ожидать. Помню, как гость стучал мне в плечо кулаком и убеждал если что – зла не держать. Но уходил он уже без меня.
К немалому своему изумлению, я очнулся под одеялом и даже на простыне – хотя и в более счастливые дни не всегда ее под себя подкладывал. Открыл глаза, но лежал неподвижно, словно мертвый, глядя в светлеющий потолок, отслеживая, как поднимаются по пищеводу огненные шары. Язык мой отяжелел и набух, и гортань пересохла, как мангышлакский солончак; воздух на вдохе обжигал бронхи, а шерстяные иглы одеяла – кожу. Переплетенные нити простыни врезались мне в спину. Я верил, что непременно ослепну, если зажечь верхний свет, хотя бы одну лампу из трех. Наверное, я был серьезно отравлен: среда окрысилась на меня чересчур даже для тяжелого похмелья. Более инородным мог бы ощущать себя разве что гуманоид, выброшенный сюда из летающей тарелки за неуживчивость и систематическое противостояние коллективу. Мойва тоже оказалась с подвохом – мне чудилось, что не только я сам, но и подушка, белье, стены – все насквозь напиталось и разит прогорклым рыбьим жиром. Наконец я собрался с силами, повернул голову и кое-как сообразил, что лежу не в комнате, а на раскладушке в кухне. Теперь я различал железный бок чайника на плите и надеялся, что найду там, если хватит воли подняться, немного кипяченой воды смочить рот: знал, что от глотка сырой в голове сразу разорвется граната. Сосчитав до трех, я совершил попытку сесть – и полотно раскладушки с треском лопнуло по краю, по всей длине отошло от проволочного каркаса.
А тепловатую воду из чайника стоило только почувствовать на губах, как меня тут же вывернуло в раковину – протяжно, до донышка, из каких-то самых глубоких глубин. Потом я стоял у окна, очень пустой и очень легкий, и двор, еще безлюдный ранним воскресным утром, видел сквозь сгусток внутренней своей темноты.
И вдруг, прямо у меня на глазах, стал падать первый снег.
Неуверенный и мелкий, как соль, он таял, едва достигал асфальта,
– но брал числом, и площадка для машин перед домом медленно покрывалась белым.
Тогда я заплакал. От полноты переживания.
Как ни прискорбны были дни слабости, пока я отлеживался и приходил в себя, они ввели мою жизнь, установив распорядок нехитрых повторяющихся действий, в те берега, какие я и сам для нее назначил. Я много спал – и сюжеты моих снов становились все разветвленнее, а моя роль в них отодвигалась все дальше на периферию. Пробудившись, шлепал в совмещенный санузел, а на обратной дороге останавливался в передней у высокого, в черных мушках повреждений амальгамы настенного зеркала. Здесь, поворачиваясь и выгибаясь, напрягая мышцы, разглядывал свое негабаритное тело, вконец утратившее дармовой юношеский атлетизм и зримо оплывающее с боков, к чему я вроде бы и оставался равнодушен, – но все-таки однажды заклеил зеркало листом прошлогоднего календаря с японкой в бикини.
Поначалу я почти ежедневно отправлялся, где-нибудь часов в одиннадцать вечера, подышать вязким осенним воздухом и под настроение мог прошагать добрый десяток километров: спуститься, например, к Кремлю, дальше – по набережной до Яузских ворот, и назад – бульварами. Но как-то, возвратившись с прогулки, я отметил, еще не переступив порога, странное мерцание пола в темноте, рефлексы уличных фонарей на его блестящей поверхности.
Нагнулся, протянул руку – и нащупал слой воды, которая текла и текла из неисправного крана через край раковины все часы, пока меня не было, потому что тряпочка для мытья посуды закрыла слив.
Полночи, ползая на коленях и животе, я вычерпывал воду кастрюлей и собирал тряпкой со стоном в голос и тихой благодарностью судьбе, что подо мною только подвал, откуда так и так всегда несет болотом. Из двух вентилей, неудобно расположенных за унитазом, холодный мне так и не поддался; а вот с горячим справляться я научился. Он более-менее удерживался на резьбе, если вращать плавно, без рывков, и слегка надавливая. Но закручивать его всякий раз, выходя из квартиры, я конечно же забывал. Вскоре авария повторилась, и тогда я совсем ограничил свои вылазки: рынком, где экономно обменивал доллары у азербайджанцев, ближней булочной и гастрономом, возле которого торговали в палатке овощами.
Мои развлечения ума состояли в пролистывании вперед-назад трехтомника Зигмунда Фрейда; в томе втором, по смыслозиждущей ошибке переплетчика, оказалась вклеена тетрадка из школьного издания злоключений господина Голядкина (человек – не ветошка!).