Вот и сегодня двуногий принес ему рыбу — сразу три хвоста — и одну за другой, протянул их медведю. Первую медведь положил на камни и прижал лапой. И вторую тоже прижал лапой. Третью же принялся аккуратно поедать. Двуногий с собакой только качали головами, мол, какой хороший аппетит. Съев первую, медведь принялся за вторую. Тут ему надоело миндальничать (разыгрался аппетит), и он довольно грубо с ней разделался. Когда же взялся за третью, то и вовсе отвернулся от зрителей и заурчал, забулькал от удовольствия. Покончив с угощением, он повернулся к зрителям, однако те уже были где-то внизу, возле своей берлоги. Так что медведь мог теперь и не кувыркаться, а, сидя с набитым животом, прислушиваться к собственной утробе…
Компания все еще курила возле зимовья, поджидая Щербина (тот еще гремел утварью в избе), а небожитель был уже возле вертолета. Растревоженный (словно рану расковырял) своими воспоминаниями, Георгий Александрович некоторое время простоял возле шасси вертолета, потом тяжело поднялся на борт и сел на свое место. Ему не хотелось никого видеть. Особенно того бича, который смотрел на него щенячьими глазами из далекого Жориного прошлого. Поскорей бы уж взлететь! Тогда можно будет, прикрыв глаза, слушать шум двигателя и не даже шевельнуться, когда эти трое с собакой высадятся на песчаной косе. И всё, конец воспоминаниям, можно жить заново…
В дверном проеме возник темный силуэт — кто-то вошел в салон.
—Здравствуй, Жора, — тихо сказал этот кто-то, и Георгий Александрович вздрогнул, напряженно вглядываясь в силуэт. Судя по голосу, перед ним стоял… Валя Донской, только спрятанный внутри бича по прозвищу Хмурое Утро.
Значит, звериное чутье и теперь не подвело Георгия Александровича. Можно было бы, конечно, встать с места и, не говоря ни слова, выпрыгнуть из вертолета и потом идти куда глаза глядят (будто можно вот так уйти от себя!), пока не упадешь — и пусть тебя разорвут полярные волки, потому что ты, Георгий Александрович, достоин такой смерти. Однако Георгий Александрович подавил в себе сей малодушный порыв и остался на месте.
—Здравствуй, Валя, — тоже тихо сказал он и так, словно взошел на эшафот и положил голову на плаху, посмотрел на Хмурое Утро.
И его поразили глаза, смотрящие сейчас на него. В них не было ничего, кроме неба…
Остальные пассажиры вместе с Щербиным еще только приближались к вертолету, а Жора и Валя уже успели о многом поговорить.
Георгий Александрович успокоился: Валя Донской не собирался сводить с ним счеты. Напротив, искренне обрадовался их нежданной встрече и еще больше тому, что Жора его вспомнил через столько лет. У Георгия Александровича отлегло от сердца, и он вкратце поведал Хмурому Утру о своей жизни. Когда же осторожно вспомнил Наташу, Валентин заплакал. Георгий Александрович смолк, но тот попросил его продолжать. Георгий Александрович упорно не заводил речь о том злосчастном вечере, о сумке, Мансуре, суде и приговоре, намереваясь повиниться перед Хмурым Утром потом (а может, не повиниться, поскольку быть им вместе еще не более получаса, и все, больше они никогда не увидятся!), но Хмурое Утро и не просил его об этом, словно того вечера, сумки, Мансура и суда в их жизни никогда не было, хотя было, очень даже было. Георгий Александрович недоумевал: второй раз в жизни он сталкивался с таким самоотверженным благородством души, и обладателем этого благородства был все тот же Валя Донской, правда, теперь в обличии бича по прозвищу Хмурое Утро… Георгий Александрович вытащил из-за пазухи флягу с коньяком и протянул ее Хмурому Утру (он готов был сейчас даже пить с ним из одной фляжки!), однако тот отрицательно покачал головой, и Георгий Александрович сделал два больших глотка.
Удивляясь уже собственному великодушию, он неожиданно спросил:
—Почему ты тогда, на суде, взял мое на себя?
—Зачем теперь об этом? — Хмурое Утро испуганно посмотрел на члена-корреспондента.
Георгий Александрович глотнул еще из фляжки и сделался в собственных глазах не то бронзовым, не то мраморным.
—Нет, я хочу знать…
—Наташа сказала мне тогда, что умрет, если тебя посадят в тюрьму. И это была чистая правда, написанная у нее на лице. Я пообещал ей ничего им о тебе не рассказывать. Ты себя не вини. Это было наше с Наташей дело. Я ведь ее любил, но она любила тебя. И так любила, что моя любовь к ней в сравнении с ее любовью к тебе ничего не стоила. Конечно, я не собирался в тюрьму, и у меня была мысль все им рассказать. Да и с какой стати я должен был садиться в тюрьму! Но Наташа… Она бы умерла. И как бы я тогда жил?! В своей любви к тебе она была не виновата. Скажи я тогда, как все было, тебя бы упекли, а она наложила бы на себя руки. И кто бы тогда был во всем виноват? Я. И как мне после этого жить? А тут всего пять лет лагеря, чтобы только она была… Так что ни я ничего не мог поделать, ни ты. Судьба. Ей было угодно именно так распорядиться нами…
—Нет, Валя, не могла она быть счастлива до конца, потому что ты где-то тянул за меня срок. А я вот был счастлив. Представляешь?