Щербин уже бывал свидетелем подобных метаморфоз в человеке, когда вдруг резко меняются обстоятельства времени и места, и возвращаются, казалось, канувшие в Лету времена, прежняя, давно-давно забытая жизнь, в которой царили иные законы и отношения между людьми. А вот не канули в Лету, не умерли! Они всегда были здесь, рядом, лишь лежали на дне и в подходящий (то есть самый неподходящий!) момент всплыли со дна и, предъявляя свои права, вновь утвердились в человеке. И человек, до потрохов известный тебе, вдруг изменился до неузнаваемости, сделался чужим, даже враждебным тебе, человеком из той жизни, о которой ты не имеешь ни малейшего представления.
Нечто подобное случилось с их курсом на военных сборах после окончания университета, когда всех их, уже тогда бывших лейтенантами, правда, не поставленных полковниками с военной кафедры об этом в известность, одели в солдатскую форму, и тем из них, кто до поступления в университет прошел службу в армии, повесили на погоны лычки. И те, что с лычками, вдруг помрачились умом. Распустив животы и ослабив под ними ремни, бывшие друзья-товарищи принялись покрикивать на тех, у которых не было лычек на погонах и у которых еще вчера они просили помощи в учебе или денег на столовку, с которыми выпивали в общаге, а потом куролесили между Петроградской и Выборгской сторонами, пьяные от молодости… И не только покрикивать, но и грозить наказаниями, нарядами вне очереди. Это превращение своих в доску ребят в хамоватых командиров, старших по званию и посему имеющих право ограничивать твою свободу и даже унижать, надо было пресечь на корню, поскольку оно грозило уничтожить слепленное пятью годами совместной учебы братство.
На очередную грубость сержанта кавказца, все пять лет учебы поддерживаемого однокурсниками и знаниями, и средствами и, возможно, только благодаря этой поддержке получившего диплом, Щербин ответил, не стесняясь в выражениях. Это был вызов. Кавказец растерянно посмотрел на сержантов — те были озадачены — и, не находя слов, сжал кулаки. Он был готов уже броситься на Щербина. Щербин с ухмылкой смотрел кавказцу в глаза, и ему хотелось драться в кровь с кавказцем, которого за время учебы он не очень-то и замечал, настолько тот был незаметен. Пожалуй, драка была теперь самым простым выходом из нарастающего противостояния бывших друзей-товарищей. Нужно было встряхнуть ситуацию, сломать уже начавшие неправильно срастаться кости переломанного системой вузовского братства. Кавказец стоял уже вплотную, но все не решался его ударить (в драке их шансы были равны). Стараясь выглядеть спокойным, Щербин заговорил о том, что все они тут еще три месяца, а потом разлетятся в разные стороны, но и за эти три месяца, живя по понятиям казармы и поклоняясь кирзовому сапогу, можно втоптать в грязь и прежнюю дружбу, и свою добрую репутацию. То, что с сержантами сейчас происходит, является обычным расчеловечиванием, то есть превращением человека в зверя, что простительно, может, восемнадцатилетнему, но уж никак не тридцатилетнему (именно столько было тогда кавказцу). Что нелепо, стыдно наблюдать за тем, как нормальный человек, попав в систему, вдруг делается ее приводным ремнем, и сначала теряет разум, потом честь, и потом вовсе теряет себя…
Пока он это говорил (они, курсанты, стояли рассыпавшимся строем возле столовой, мрачные, получившие первый серьезный опыт разлагающего воздействия системы), сержанты переминались с ноги на ногу, неприятно чувствуя некую правоту этих слов, а в еще недавно мутноватых глазах кавказца медленно загорался свет. Кажется, мозги у него вставали на место…
Драться тогда не пришлось. Правда, кавказец качнулся было вперед, но кто-то из сержантов схватил его за рукав, а после обеда подошел к Щербину.
—Ты не понимаешь? Система давит! Мы обязаны…
—Не обязаны, — отрезал Щербин, он был зол на сержантов. — Ты же человек, а не морская свинка.