Высадившись на острове в конце апреля с передовым отрядом, Черкес пил недели две горькую, скрипя зубами и глухо матерясь. Потом неделю мучительно выходил из запоя, и где-то в конце первого месяца пребывания на острове начинал новую жизнь, в которой уже не существовало энергичной женщины, умевшей, в отличие от своего мужа, радоваться каждому божьему дню, смахивая с праздничного стола в ладонь все до последней крошки.
Неспешно идя к лагерю, Щербин еще издалека определил палатку Черкеса — единственный в лагере КАПШ, в нижней части обшитый кусками толя, с густо дымящей в небо трубой буржуйки.
Никакого движения в лагере не наблюдалось, и это говорило лишь о том, что почти весь здешний люд разъехался по ближним и дальним выбросам. Бегущие в океан ручьи и береговая галька были еще кое-где покрыты ледяной коркой, да и лед пока что не отошел от берега, хотя шла уже первая декада июня.
Полевая партия Черкеса появлялась на острове весной, когда солнце почти не заходило и начинало потихоньку плавить снег. Прибывшие полевики, если, конечно, уже допили взятое с собой спиртное (есть и такие, что в мучительном запое рвут пуповину притяжения семьи и брака; их, как правило, не трогает разумное начальство: мол, пусть все допьют, и потом — куда им с острова деваться?! — сами выползут на свет божий с покаянием), днем пилили, забивали гвозди, натягивали на деревянные остовы брезент палаток, заготавливали дрова из плавника — одним словом, обустраивали поселок, в котором им жить до конца октября, а вечерами, раскалив докрасна буржуйки, тянули терпкий чай из эмалированных кружек, кусая разбухшие на раскаленном железе печи галеты. Если в коллективе имелись охотники (а тут все — и люди с охотничьими билетами, прихватившие из дома арсенал, и мелкие начальники, впервые получившие в служебное пользование карабин, — считают себя охотниками), то все это время они находились в состоянии аффекта. Глядя на то и дело пробегающих по тундре северных оленей или на стаю летящих к озеру гусей, они теряли покой: говорили невпопад, нервно смеялись, сверкали глазищами и, оглаживая свои ружья, ходили хвостом за трактористом или механиком-водителем ГТТ, подговаривали обоих сгонять в тундру за мясом, суля последним какие-то несусветные барыши. Получив добро от водителей, охотники начинали тиранить начальство — отпрашиваясь на денек-другой за добычей, чтобы уважить изголодавшийся народ — привести на кухню пару оленьих туш. Языки, конечно, пойдут начальству, печенку, естественно, возьмут охотники, остальное же добро — народу в котел и на сковороды. Начальство упрямилось, но не долго. Уж больно языки оленьи хороши…
Через месяц, к концу мая, морщины на лицах всех без исключения мужиков разглаживались, а из-под глаз исчезали зревшие всю зиму сливы. Бытовые пьяницы, записанные дамами из институтской бухгалтерии в безнадежные алкаши, наливались свежестью, улыбались, беззубые и ясноглазые, друг над другом подтрунивая. Только откровенным рассказам о себе за вечерним чаем пока не пришло время. Еще ноет внутри язва семейной жизни, еще гложет душу память о насмешливом взгляде жены, с легким сердцем выставляющей мужа за дверь в апреле и не ждущей его раньше октября, поскольку должна же она наконец пожить для себя, насладиться дарованной человеку свободой, регулярно получая для этого мужнину зарплату?! Да и как ей не жить знойным летом для себя, если мужа она видит только унылыми зимами, а с весны до поздней осени о нем ни слуха ни духа?! Разве не имеет она право пойти с кавалером на «Веселую вдову» и чтоб в перерыве — кофе с эклером или бутерброд с икрой? А вечером после спектакля — бокал шампанского и шальные глаза напротив, нетерпеливо поедающие всю тебя от макушки до кончиков пальцев? Да, она готова всю себя отдавать мужу. Но где тот муж?! Годик-два еще можно перетерпеть, помыкаться со своими тайными желаниями, ютясь в келье бабьего одиночества, но годы-то идут, и молодость выкипает, как забытый на плите чайник. Поплачет такая, покручинится, поворочается одиноко в супружеской постели, да и пойдет налево за новым счастьем, которое, конечно же, ей полагается в этой жизни, а не после, и отказываться от которого — преступление, если…
Если только не обременена она уходом, скажем, за двойней собственных малышей, сопливых, вечно орущих да болеющих, не дающих ни сна, ни покоя, но любимых, конечно же, бесконечно любимых. С ними, неугомонными, ненасытными, беззащитными в одной лодке тревоги, надежды, радости, и с отсутствием отца-мужа можно как-то примириться. С ними виртульный образ мужа-отца становится только светлей, и уже едва ли не обожествляется. Так что, когда он, совсем пропащий, затерянный где-то в якутской тайге, конечно, жданный, но и нежданный, потому что ждать его той, которая вся в заботах о близнецах, некогда, вдруг врывается в дом, пропахший костром и свободой, то приносит с собой нечаянную, но подлинную радость. Потому что посмотри, дорогой и любимый, как мы уже сами ножками ходим и говорим «папа», а не просто гукаем и пускаем слюной пузыри…