В европейской правовой науке вопросы, касающиеся политико-правовых оснований ограничения свободы договора, как правило, глубоко не анализировались. Сторонники экзегетической школы частного права во Франции и пандектного учения в Германии, доминирующих в соответствующих странах во второй половине XIX в., превозносили автономию воли. Как уже отмечалось, в основе этих учений лежали философия индивидуализма, либерализма и laissez-faire[310]
. Сколько-нибудь детальное обсуждение проблематики контроля справедливости договорных условий, как и сами такие слова, как «справедливость» или «защита слабой стороны», не было свойственно сугубо догматическому дискурсу цивилистов того времени. Достаточно просто изучить основополагающие для развития частного права того времени и, к счастью, переведенные на русский язык работы об обязательствах и сделках таких авторов, как Ф.К. Савиньи[311], Г.Ф. Пухта[312] или Б. Виндшейд[313], чтобы получить наглядный пример того, что цивилисты второй половины XIX в. не интересовались проблематикой справедливости содержания договоров, а любые намеки на естественно-правовые или иные политико-правовые аргументы исключались из цивилистического дискурса в принципе. Немецкая правовая доктрина к середине XIX в. исходила из того, что свобода договора является чуть ли не абсолютным принципом[314]. Аналогичный вывод можно сделать и в отношении написанного в конце XIX в. объемного курса французского гражданского права М. Планиоля, в котором проблематика ограничений свободы надлежащим образом заключенного договора практически вовсе не упоминается[315].«Зиждущая сила» воли сторон во всех этих работах эпохи laissez-faire указывается как источник возникновения обязательств, а ограничения свободы договора (если не считать односложных упоминаний о недействительности сделок, противоречащих закону или принципам нравственности[316]
) не считались сколько-нибудь важной темой для обсуждения. Некоторое увеличение внимания к политико-правовому анализу ограничений свободы договора можно обнаружить в работах ряда цивилистов в самом конце XIX в. (например, Г. Дернбурга[317]), но для классической пандектной правовой науки это было не характерно и являло собой признаки приближения краха пандектной методологии и догматической научной гегемонии в целом.Безусловно, в отличие от цивилистической науки, погрузившейся во второй половине XIX в. в чистый догматизм и переставшей вовсе упоминать вопросы справедливости или практической пользы[318]
, в реальной судебной практике вопросы справедливости договорных условий так или иначе вставали. Так, например, один американский судья в начале XIX в. отмечал в решении, что «было бы огромным злом для общества и ударом по идее справедливости… если бы явно неравноправные договоры, навязанные благодаря обману, неожиданности или искусному ведению дел умными людьми своим слабым, неопытным или попавшим в нужду контрагентам, не могли бы проверяться и отклоняться судами»[319]. Но степень влияния ценностей справедливости на конкретную судебную практику в XIX в. значительно снизилась.Суды, желающие подвергнуть содержание договоров контролю и ограничению, были вынуждены использовать различные искусственные маневры, тщательно маскируя патернализм. В самых вопиющих случаях они использовали ссылки на доктрины обмана, насилия, принуждения, каузы сделки, принципы толкования договора и другие институты договорного права, не предназначенные для защиты контрагента от несправедливости договорных условий[320]
. Но в отсутствие формального признания в позитивном праве инструментов прямого контроля справедливости содержания договора и на общем идеологическом фоне, когда не приветствовался такой патернализм в принципе и абсолютизировались автономия воли сторон и ответственность за свои обещания, интенсивность такой практики значительно снизилась по сравнению со средневековыми временами.