В тот летний день мы с Наткой удили ротанов на подмосковном Салтыковском пруду, и она, увидев долгожданную родню, идущую со станции, кинулась навстречу, а я – к фотоаппарату. Но снять бурные объятия не успел – нацелился и щёлкнул, когда Наталька, получив из рук бабушки яблоко и немедленно надкусив его, важно шла впереди, озаряемая улыбками Ф.Ф. и З.Д.
Только сейчас, став дедом, понимаю, что они чувствовали, когда лохматая девчушка в выцветшем застиранном платьице неслась к ним по тропинке с победным воплем. Только сейчас, называя по известной инерции Наташину дочку Сашу Наткой, ловлю себя на ощущении, что моя семейная жизнь словно бы пошла по второму кругу.
Вспомнилось… Тогда, в начале семидесятых, мы жили впятером на Хорошёвке, в тесной двухкомнатной, откуда я сбегал в соседнюю библиотеку, если нужно было что-то написать срочно (работал в ежедневной газете). Библиотека размещалась в длинном строении барачного типа, стоявшем в самом начале Хорошёвского парка, где мы все по очереди выгуливали своё шумно-подвижное дитя.
Как-то сижу в полупустом читальном зале, у широкого окна, медленно вылепливаю абзацы, зачёркиваю, пишу заново. И чувствую: что-то за окном происходит. Поворачиваюсь, вижу: наше дитя, поддерживаемое мамой Людой, карабкается к оконному карнизу, машет мне варежкой, тёплая шапка сдвинулась набекрень, глаза сияют, а за её спиной – белый заснеженный парк, исчерченный синеватыми тропинками. Мы пообщались через стекло – жестами и улыбками, и пошли мои девчонки по тропинке дальше гуськом – впереди Наталька, за ней мама Люда с санками на верёвке.
Я смотрел им вслед, ошеломлённый. Я вдруг понял: вот эти две жизни и есть то главное, без чего нет меня. Это моя маленькая вселенная. Хрупкая и единственная. Ради неё – моё существование. Мне, именно мне предназначено защитить её от подстерегающих нас бурь и бед. Я смотрел им вслед, почему-то уверенный, что всё у меня получится.
Там, у окна, я пережил минуты счастья такой светоносной силы, что его хватило потом на все остальные годы.
А ведь было всякое. Трепали нас бури, тускнел горизонт, давили низкие тучи, казалось – нет им конца, но вспоминалось окно читального зала, смеющиеся родные лица за стеклом, синеватые тропинки в заснеженном парке, и – жизнь продолжалась.
И ветер растаскивал облачную муть, вычищая в моём семейном мире небо до первозданной синевы.
…В тот ясный летний день мой велосипед с привинченным к нему вторым седлом нес меня и мою двухлетнюю пассажирку (называющую меня дедика Иг) по лесным опушкам, полянам, тропинкам, пока не принёс, уже к вечеру, на берег Клязьмы.
Там мы остановились в некотором остолбенении, потому что речная излучина и просторное небо над ней цвели роскошными малиново-алыми красками; из облаков же, огнём охваченных, вылеплялся фантастический облик многоэтажного парусника, медленно уплывающего за синюю кромку леса.
А над водной гладью реяли стрижи. Роняя резкие жестяные вскрики, черной молнией перечеркивали они эту неповторимую в своих подробностях красоту, словно проделывая срочную работу. Они торопили приближение ночи, напоминая: и твоя жизнь тоже конечна; её
Ощущение жуткое. Будто открывается пропасть под ногами.
Как-то у Бердяева наткнулся на такое признание:
Подумал: а были бы мы способны без этого
Каждый день своего летнего отпуска я кручу педали, прогуливая внучку по дачным окрестностям. Двухлетняя моя пассажирка Сашка, называющая себя слегка по-японски Са-ся, вертит головой, защищенной от солнца красно-полосатой бейсболкой, ёрзает, вскрикивая, – это она увидела пасущихся лошадей на клеверном поле.
А над нами клубятся облака в синем небе, и Сашка, глядя на них, произносит протяжно-певуче: «Си-и-ине». И вдруг добавляет: «Сася!» Катим дальше, съезжаем в траву. Спешиваемся. Она срывает ромашку, показывает, называя её – «Сася». Хотя название цветка слышала не раз. Что это – обозначение собственности?.. Но вот пробежал-прокатился по траве порыв ветра – будто вздох неба, и она, проследив, как волнообразно пригибаются стебли, опять произносит: «Са-ся!» Словно клеймит своим именем всё, на что падает взгляд.