– Да нет же, наоборот, с баса на баритон!
– Я отчётливо помню: с баритона на бас, и не спорь со мной!
– Ой-ой, не кипятись; я забыл, Семён, ты ведь у нас старший! – И младший брат, дурашливо смеясь, склонил голову.
– Дуська в Саратов не вернулась? – продолжал выспрашивать Семён Матвеевич. – Как сынки её?
– Мужа из Днепропетровска в Кемерово работать перевели. А сынки выросли. Один доучивается, а второй уж служит.
– Неужели
– Будь, брат, посдержаннее, – в свою очередь, хмыкнул гость. – Именно
– Да ведь в анкете-то всех надо указывать.
– А у Дуськи – ты что, не знаешь? – документы ещё в те годы по утере восстанавливались, и она себе другую фамилию намечтала.
– У тебя-то самого сейчас как?
– По-военному у нас, железнодорожников. Меня тогда, как ты помнишь, по малолетству не тронули, а потом, когда я в депо попал, пошло-поехало по накатанному… Вот и утвердился…
Замолчали оба, вдруг вспомнив то, о чём и хотелось бы поговорить, да нельзя. Разве скажешь сейчас, вслух, о том, как начались гонения на церковь и рассыпалась по всей стране большая семья Афанасьевых в поисках безопасного угла, как, прячась за чужими фамилиями, таила своё прошлое от цепких глаз и чутких ушей служителей власти. Витьке, этому правоверному пионеру, не под силу будет носить в себе такую тайну. Проговорится, искалечит свою судьбу, навредит уцелевшим Афанасьевым.
Но хоть что-то же он знать должен? Иначе какой он Афанасьев?!
– Тебе, Витёк, к нам на Терешку бы съездить, – повернулся к нему гость, вздыхая. – Дом, конечно, не уцелел, а камень остался… Ты помнишь тот камень, Семён?
– Как не помнить! – Семён Матвеевич звякнул графином, разливая вино. – Его наш прадед Астафий с горы скатил. Нужно было угол кухни укрепить, Терешка в половодье подмывала.
– А как мы с дедом Капитоном в половодье за сазанами ходили! – Владимир Матвеевич поднял стакан, но тут же и отставил, вспоминая. – Плывём, бывало, на лодке через лесную поляну, глядь – трава шевелится. Накрываем корзиной без дна, а там сазан в полпуда весом!
Братья наконец выпили. Гость кивнул Анне:
– Ты ведь, Анюта, в прежние времена на гитаре играла. Помню, мама твоя Евдокия Ивановна пельмешек нам наготовит, мы их умнём, и ты за гитару.
– Сейчас не играет, вон инструмент на шкафу пылится, – пожаловался Семён Матвеевич. – Гости придут, она на них – букой. Всех распугала.
– Это, извини, брат, твоя недоработка. Ты, Анюта, за этим следи, чтоб вы оба не ломались – не гнулись, мало ли какие возникают обстоятельства!.. А без песен что за жизнь? Вот мы сейчас возьмём да и споём. Не забыл, Семён, нашу любимую?
Гость, ослабив галстук, опустил его ниже и, чуть откинувшись, легонько, словно пробуя мотив на ощупь, мягким баритоном то ли проговорил, то ли пропел совсем незнакомые, звучащие из какой-то другой далёкой жизни, слова:
Семён Матвеевич, подавшись вперёд, к брату, навалился грудью на стол и, вздохнув, подхватил негромко:
И тут же, перебив самого себя, махнул рукой.
– Ну её, со слезами… Давай-ка нашу, лихую – «Не разбужу ли песней удалою…»
– «Роскошный сон красавицы младой», – поддержал Владимир Матвеевич.
Но и эту песню они не допели, вспоминая другие, торопясь услышать полузабытые слова, возвращая ими ушедшее время, а с ним и – чувство утраченного дома, того самого дома, от которого, как они предполагали, остался на берегу обмелевшей Терешки лишь прадедов камень.
– Нет, не то, не то, – опять поморщился Семён Матвеевич, досадливо ероша побитый сединой чуб. – Может, сразу нашу, козырную?
И они тихо, затаённо, будто подкрадываясь, запели, глядя глаза в глаза, вторя друг другу:
А потом всё увереннее и громче – об отчем доме, о невозвратимых днях, о невольных странствиях и тоске по оседлой жизни. Их похожие скуластые лица помолодели от подступившей бледности, в глазах стояли непролившиеся слёзы, голоса звучали чисто и крепко.
Взлохмаченный Семён Матвеевич дирижировал вилкой, пока вдруг не уронил её, прикрыв лицо рукой. Плечи его тряслись. Владимир Матвеевич вскочил, рванув с себя галстук, отбросил его и, перегнувшись к брату через стол, обхватил его голову, целуя её, торопливо бормоча:
– Ну, будет-будет, Семён, всё ещё наладится. Теперь непременно наладится, только бы продержаться чуток. Только бы продержаться.
Из дневника пионера шестого класса Виктора Афанасьева: