– Нет, я не теряю. Я всегда думаю о плохом. Сразу. И когда успех – я сразу думаю: а был неуспех! Ах, сколько цветов – а помнишь, Люсенька, как не было цветов, всем дарили, а тебе нет? Спрашивали: а что вы не снимаетесь, а куда вы делись, а что с вами?.. Не теряю головы – потому что знаю, как заканчивается все это. Может, это плохо, но так. Я уж теперь не думаю: ну это!.. А когда не думаешь, то, может быть, и получается «а вдруг».
–
– Я могу сказать так… Бог наградил меня многим, но не дал мне, я бы сказала, бескомпромиссную внешность…
Я объясню. Поймите, что в то время у нас не могло быть такой героини. После каких фильмов мы поступили во ВГИК? Любовь Орлова, Ладынина, Целиковская, Серова, любимая моя женщина в кино, Грета Гарбо – победоносная внешность, бескомпромиссные лица. Мне не было места. Я должна была найти свое лицо. В «Карнавальной ночи» оно вроде найдено: была, как была. А потом началось. Вроде все стали повторять меня – от голоса до талии, челка… Челка, оказывается, вульгарно. Сначала лоб был открыт – потом разрешили спустить волосы. Страшное дело: челка – партийный вопрос! Все без микрофона. Кто из них знает, что такое без микрофона?..
–
– Вот потому как мне не дано было этого – она удалась. Но более удался второй период жизни, к которому я после «Карнавальной ночи» шла мучительно, осознанно-неосознанно, потому что никто не хотел меня видеть в драматической роли. Никто.
–
– Это я могу.
–
– Это от оператора. Иногда так снимут! А я никогда не проверяю. Потому что если я буду проверять, как я выгляжу, то ничего не смогу сделать. Мне дают зеркало – а я: нет. Зато когда я вижу мужчин, которые снимаются с зеркалами…
– Мне грандиозно однажды сказала Наталья Петровна Кончаловская: знаете, Люся, я каждое утро просыпаюсь и думаю, что я могу, а чего уже не могу. В тот момент я еще не знала, потому что я все могла. Но задумалась об этом. Наверное, такой момент: что я имею право, а что не имею. Я, например, совершенно точно знаю: это я не надену. Хотя могу надеть в порядке иронии, карикатуры. В последнем спектакле все женщины хотят, чтобы я в конце вышла в каком-то необыкновенном наряде: мюзикл, сказка. Нет. Тогда это будет не та женщина, которую я играю. Она на вас похожа, на меня: обманутость, отчаяние и выход из этого невозможным образом. А если я надену что-то шикарное, будет что-то кисло-сладкое, этого не должно быть. С возрастом сужается круг возможных ролей – естественно. Должно быть что-то очень специфическое, миссис Сэвидж, написанная специально для актрис…
–
– Кстати, после этого трудно что-то сыграть. Такой момент был на гастролях Театра Сатиры в Сочи – иду после спектакля и бежит ко мне навстречу женщина, ну как вам сказать, ну очень не театралка. И кричит: Людмила Макаровна… ну пусть Макаровна… ой, спасибо вам за «Привет, Феллини!» Не буду приводить, какие она слова говорила, но… даже во что была одета, не хочу говорить.
–
– Я плачу иногда в кино. Когда я не понимаю, как это сделано. Когда уходит просчет, ведь чувствуешь всегда, когда просчет, вдруг исторгаются восторженные слезы. Или когда совсем в тупике. Обидно иногда становится. Жалко папу, что его нет. Тогда плачу. Но не на кладбище, дома. На кладбище его нет. Он не такой был человек, чтобы молчать. Я на кладбище говорю-говорю ему, а нету отдачи. А дома он есть.
–
– На этом диване, но не в этой квартире. Сидел, говорил: во американцы, так их мать, до Бога добрались в опере! Это я ему «Иисус Христос суперстар» ставила. Он так и не знал, что Иисус иудейской веры, еврей, нет, это наш Иван. В их деревне не знали ни что такое евреи, ни что такое татары. Там все сероглазые люди, там нет ни одного с черными глазами. Деревня Дунаевщина. Смоленские леса. А пан Людаговьски? У него ж батраком папа был. Он 98-го года рождения, сто лет вот было…
–
– Так. И вот тут-то все и начинается.